Лиса насмешливо тявкнула.
— Дни людей — как трава, — потрясенно сказал я.
— Как цвет полевой цветут, — подхватил человек или не совсем человек в зелёном.
— Без стона и прихотей… — сказала лиса снизу. — И имей в виду, — я не обижаюсь на твои слова про пустобрёхов, но запомню их.
— Передай всё это Рыцарю, — отвечаю я ей. — Когда явится. Как я понимаю, ты давно недолюбливаешь Охоту?
Лиса заметно тушуется. Вода под мостом издает сильный всплеск. «Водится ли в ней рыба?» — настороженно думаю я.
— Ты бы мог выбрать двух или трёх, — подлаивает лиса, мелко нарезая круги вокруг нас. — Или обратиться к яблоне, но вновь сделал не… слишком быстрый выбор.
— Я помогу тебе выдержать многое, — мягко сказал Плантагин. — Без стона и прихотей.
Я хотел ответить, но споткнулся.
Мне повезло, по крайней, мере в этот раз. Я оказался на бабушкином диване, правда, с размаху и головой вперед, но дерматиновая твердыня всё-таки получше жесткого пола.
Бабушка откручивала и закручивала крышку термоса. Напротив меня сидела Вакса и рассматривала бабушку маленькими злыми глазами — кошку страшно раздражал скрип крышки, но мяукать она не смела.
— Вы надеетесь добыть огонь? — спросил я и сел на диване. — Трением?
— Маю надежду, — сказала бабушка, — добыть уже успех. Как тебе девять трав?
— Успех был только с подорожником, — констатировал я, осторожно помахивая замерзшими после возвращения с моста руками. Бабушка поставила термос на стол и подошла ко мне, кошка шевельнула ушками готовая улыбнуться.
— Вигилия настала, — сказала бабушка. — Наше дело ждать. Что бы ни стало — не будь смутный.
Она погладила меня по щеке и сказала:
— Без стона и прихотей.
В печке оглушительно треснул кусочек угля.
Бабушка открыла дверь в кухню.
Тётя Женя увлечёно встряхивала баночку майонеза, в тарелке громоздилась любимая мною «Салата панская» — по словам тётки, «бравшая не менее банки».
«Весна» с явным отвращением показывала страницы «Голубых огоньков» и не одобряла треском Пьеху. Напротив, через стол, сидела Неля и тщательно примеряясь, срезала нагар с фитиля в Ангельской свече. Пламя почти тонуло в синеватой дымке.
— В доме дух… — мельком подумал я.
— Неличка, — сказала бабушка за моей спиной, — мое золотко! И ты тутай? Матер Долороза…
— И вам, бабушка, здравствуйте, — с достоинством сказала Неля, в последний раз щёлкнув ножницами. — Компот у вас получился вкуснейший. Христос Рождается!
Бабушка совершила круг по кухне.
— Славим Его… — сказала она и включила воду.
Тётя Женя добросовестно вымешивала «салату», восхищаясь «неплеснявым» майонезом. Я осторожно похромал за курткой, подмышкой у меня был свёрток с тапками, избавиться от праха, я предполагал в коридоре. Было слышно, как Витя с кем-то разговаривает в нашей комнате. Неля поднялась со стула и, ритуально постучав по скрежещущей Кобзоном «Весне», заметила:
— Столько наготовили! Кого вы ждали, бабушка?
— Вышло, что тебя, — рассмеялась бабушка.
«Весна» показала нам некую певицу, без звука.
— А как вы знали… — начала было Неля, смутилась и махнула рукой.
— То такое, не пропадёт. Истинный труд — благословение, — прополоскав нечто невидимое в раковине, сказала бабушка. — Знаешь, кто находит работу линуху?…
— Знаю. Не скажу, — лукаво заметила Неля и отбросила волосы на спину, — идёмте смотреть на небо, — сказала она. — Так уже есть хочется.
— Да-да, — сказала тётя Женя, — живот просто подвело. А где вы взяли такой майонез? Он не кислый и не течёт, и резиной не пахнет. Так странно, — и она передвинула в центр стола здоровые гранёные стеклянные миски с салатом.
— До звезды! — обронила неизвестно как оказавшаяся у меня перед носом бабушка, и все мы: Витя в батнике и школьном пиджаке, я в тёти-Жениной кожанке — «…чёрная, 180 рублей, куплена в горах, в груди жмет, но носить можно…», Неля, прихватившая бабушкин плед в клеточку, тётя Женя в Нелиной куртке, бабушка безо всяких курток, но в беретке — оказались в передней. Случился шум. У двери прыгала Вакса, безуспешно пытаясь повиснуть на ручке. От скверности характера Вакса на дверь рычала.
— Старая ты уже, — безоговорочно сказал я ей. — И глупая.
Кошка повернулась ко мне спиной и сделала шерстью на хребте волну, безусловно означавшую презрение.