Выбрать главу

После смерти шефа все ожидали, например, что, возглавив кафедру, он, Каретников, прежде всего сделает что-то такое, чтобы сохранить память об Александре Ивановиче. И хотя это желание сотрудников, для которых шеф был кумиром, полностью совпадало с его собственным, непритворным желанием, Каретникову, вопреки своему представлению о способах сохранения этой памяти, пришлось тем не менее прибегнуть еще и к внешнему обозначению его приверженности покойному шефу, чего бы по личному своему разумению о должном он делать не стал. Гораздо труднее было сохранять память об Александре Ивановиче, продолжая общее направление его работ, но это бы и заметить было труднее, чем те многочисленные портреты Александра Ивановича, которые, как уступку общественным ожиданиям, Каретников, верно угадав и на этот раз, велел развесить и в своем кабинете, и в ординаторской, и в лаборатории, и в коридоре на мужском отделении, и в коридоре на женском, и в учебном классе.

Смешно и несколько обидно было наблюдать, что именно вот такой несложный жест всех сразу же полностью удовлетворил, а застенчивый, маленького росточка Иван Фомич, в недавнем прошлом правая рука шефа, ближайший его помощник уже в те далекие времена, когда Каретников только пришел в аспирантуру, растроганно принялся его благодарить за эти портреты, косноязычно, как всегда, путаясь в словах и смущенно краснея.

Насколько все-таки непредсказуема человеческая благодарность и неожиданны резоны ее... То, что он, Каретников, всегда — и устно, и письменно — ссылался на работы покойного шефа, что он, по сути, давал теперь его идеям новую жизнь — все это воспринималось на кафедре, пожалуй, с меньшей признательностью, чем портреты, с которых Александр Иванович смотрел на всех, выставив свою тяжелую, как у бульдога, челюсть.

Бесспорно, шеф был незаурядной личностью. Воспитанник детдома, сын подзаборного алкоголика, он в совершенстве четырьмя языками владел; лауреат и заслуженный деятель науки, он принципиально не защищал никаких диссертаций — мог позволить себе и такую роскошь, потому что ученые степени ему присуждались по совокупности и значимости его работ; «Фауста» и «Евгения Онегина» наизусть цитировал страницами, к разговору какому-нибудь, просто к слову; на его лекции врачи со всего города сбегались, чего уже нигде давно не бывает; независим был до... до того, что и теперь, спустя три года, им всем это расхлебывать приходится.

Очень высокое начальство совершенно благожелательно, исходя из лучших побуждений, как-то спросило, посетив его клинику: дескать, что же он все на мышах да на кроликах свои замечательные опыты проводит? Ладно, пусть не очень умно было спрошено, но имелось-то в виду совсем не обидное: мол, не сдерживает ли его научные масштабы — особенно перед лицом заграницы, где он хорошо известен, — такая мелкая живность? Другие, менее заслуженные, уже вот на обезьян перешли... Тут бы не лезть на рожон — может, иногда больше мужества в том, чтобы как раз промолчать, — тут бы ему заверить, растроганно поблагодарить за внимание и заботу, что-то бы, воспользовавшись расположением, пока для кафедры выпросить — дополнительные штаты, помещения, еще что-нибудь, — а он вдруг взвился, выставил надменно свою знаменитую челюсть, массивную, как у Черчилля на фотографиях, и ответил: а я на слонах не умею эксперименты ставить, да и держать их тут негде, потолки низкие.

Ректор, сопровождавший начальство, наверно, тут же лишнюю седую прядь схлопотал, а кафедра еще долго после этого именинниками ходила, так всех и распирало от гордости за своего шефа.

Когда Андрей Михайлович рассказал дома об этом случае, только мама и поняла его. А отец, весело рассмеявшись, одобрительно повторял: «Молодец! Какой, однако, молодец!»

Что ж, может, такая независимость Александра Ивановича и выглядит привлекательно, но это — в литературе да на школьных уроках, а в жизни, обыкновенно, в нашей повседневности... Хотя говорить об этом с отцом было всегда бесполезно: он обнаруживал какое-то наивное, прямо-таки детское непонимание того, что литература все-таки еще не сама жизнь, а всего-навсего одна из человеческих условностей, пусть и необходимых, и правильных, и возвышающих нас, но чтобы свою ежедневную жизнь к ней приноравливать...

Возможно, шеф и не очень зависел от начальства, зато мыши и кролики — зависели. В результате: вивария на кафедре не стало — с них-то прежде всего и начали, когда централизацию затеяли, — должность лаборантки немедленно сократили, и теперь ему, Каретникову, приходится тратить уйму времени и сил, чтобы восстановить то, что было утрачено благодаря одной хлесткой и всем тогда симпатичной фразе Александра Ивановича.