Выбрать главу

Так и теперь было: он все же выдвинул мимоходом и верхний правый ящик, взглянул на стопку исписанных круглым женским почерком листков, и тут же у него неприятно засосало под ложечкой, он даже почувствовал легкое поташнивание, как при взгляде на еду, которая, ты заранее знаешь, невкусна, да что там — просто отвратительна тебе, но ее тем не менее обязательно нужно съесть.

И как же тут не взяться было уверенности, что нет, почти не бывает так в природе, чтобы одной женщине давалось сразу все. Если уж умна, то чаще всего некрасива, а если и личико смазливое, и фигурка замечательная, то лучше бы уж молчала, что ли... Когда два с лишним года назад, незадолго до своей смерти, шеф брал Серебровскую к ним на кафедру, он, при всей его упрямой принципиальности, видимо, невольно все же поддался тому взгляду, свойственному большинству мужчин, что красивой женщине позволяется в жизни чуть больше, чем всякой другой: она может не так вкусно готовить, не так хорошо выполнять свою работу, не особенно, в конце концов, разбираться в науке. Да и кто скажет, кстати, что кандидатские диссертации — удел лишь настоящих ученых, а оперировать могут только люди с искрой божьей? Где бы тогда набрать было столько ученых и хирургов?

А помимо всех этих рассуждений, была тут и некая обязанность нравственного свойства — обязанность перед памятью Александра Ивановича, перед именем которого Каретников до сих пор преклонялся: как же не выпустить Киру Петровну кандидатом наук, если в свое время шеф посчитал возможным взять Серебровскую на кафедру и, насколько помнится, никогда не высказывал сожаления по этому поводу.

Нравственная обязанность перед памятью шефа вполне, однако, уживалась в представлении Андрея Михайловича с тем, что, по справедливости, Кира Петровна все-таки не должна становиться ученым, не ее это дело. Но ведь и то было верно — и это успокаивало Каретникова, — что и вокруг и рядом встречались десятки, сотни других, которым Кира Петровна ни в чем не уступала. Она и защитится не хуже, да и объективно ее работа не будет слабее других диссертаций. Пять, десять раз Серебровская перепишет каждую свою страницу, но на защиту она выйдет с работой, не требующей никакого снисхождения. В конце концов, тут и авторитет кафедры...

Конечно, эта забота, которая воспринималась Каретниковым исключительно как радение о престижности кафедры, была еще и не просто заботой об их кафедре, а о кафедре, им, Каретниковым, возглавляемой, и о диссертации, им теперь руководимой. А так как все, за что отвечал Андрей Михайлович и по чему, пусть даже косвенно, можно бы было судить о нем как о научном руководителе и заведующем кафедрой, он не любил делать кое-как, то и диссертация Киры Петровны не могла быть кое-какой, сколько бы тут ни пришлось потратить и своих, и ее нервов.

Но, видно, сегодня уже не успеть? Андрей Михайлович обрадовался, что неприятное ему занятие можно перенести на завтра, но, взглянув на часы, разочаровался: оказывается, телефонный разговор и поиски, чем бы занять себя в оставшееся время, раз он так и не собрался уйти пораньше, заняли всего пятнадцать минут. Целый академический час еще оставался.

Каретников решительно выложил на стол рукопись Киры Петровны, и никакие соображения не занимали его сейчас, кроме нетерпеливого желания, чтобы вся эта работа оказалась уже в прошлом. Так он и поступал в детстве с ненавистной ему математикой, садясь дома за уроки: если уж нельзя было не делать, то лучше сделать это поскорее, чтобы избавиться.

По мере того как Андрей Михайлович читал рукопись, настроение его портилось. Раздраженно он пытался связать между собой отдельные абзацы, уловить смысл в длинных предложениях, но все повисало, безобразно расползалось, и от невозможности хоть как-то понять, зачем все это, ради какой мысли, Каретникову в эти минуты и сама Кира Петровна была неприятна, и себя он чувствовал чуть ли не оскорбленным.