От одной мысли, каким он теперь должен казаться ей невзрослым, несерьезным, а то даже и просто непорядочным человеком, каким зеленым лейтенантиком, на которого, выходит, вообще нельзя ни в чем положиться, выглядит он в глазах всех остальных, — от этой мысли Филькин приходил прямо в отчаяние.
К концу дня его вызвал к себе замполит. Можно было, конечно, предположить, что Максим Петрович станет его отчитывать за тот случай с книжкой, но, во-первых, что уж теперь-то мораль читать, если он, Филькин, и без того сполна наказан, а во-вторых, слишком бы это был легкий и желанный разговор, чтоб всерьез надеяться на такое везение.
То уже непоправимое, что произошло в кафе, связывалось теперь в представлении Филькина с такими серьезными понятиями об офицерской чести, что в старые времена за подобный поступок... Что-то такое вспомнилось Филькину, обрывки некогда вычитанных им фраз, среди которых мелькали слова «сатисфакция», «милостивый государь», «к барьеру», а вслед за ними хотя и более поздние слова, поспокойнее, но тоже такие, что не позавидуешь: «в отставку», «гнать из полка», «не подавать руки»... Вот, значит, и теперь, узнав обо всем, Максим Петрович вызвал его к себе, чтоб хотя и не гнать с лодки, но все же выразить ему, высказать...
«Даже похудел», — с сочувствием думал Ковалев, разглядывая Филькина, пока тот докладывал, что «по вашему приказанию прибыл».
Довольно странно должно было это совмещаться: «по вашему приказанию прибыл» и разговор, который имел какой-то смысл, только если был откровенным, действительно по душам, а значит — совершенно добровольным с обеих сторон. Но так уж было на военной службе, и так, наверное, и должно было быть, что начинался этот разговор «по вашему приказанию», и это обязательное, уставное начало всегда нужно было потом непременно преодолеть.
— Присаживайтесь, Петр Гаврилович, — дружелюбно сказал Ковалев.
Филькин не сумел скрыть своего удивления от спокойного тона замполита, но вспыхнувшая в нем благодарность за этот тон еще горше напомнила ему, что после вчерашнего он, Филькин, явно не заслуживает такого отношения.
— Есть, — тускло проговорил Филькин и, понурив голову, сел в предложенное кресло.
Он готов был ответить сразу за все, выслушать от человека, к которому уже давно проникся уважением, самые неприятные, безжалостно суровые слова, и чем это будет скорее — тем лучше, потому что ждать становилось невмоготу, а безропотно выслушивая эти слова и соглашаясь с каждым самым обидным из них, он все-таки хоть в чем-то, хоть в какой-то мере вроде бы рассчитывался таким образом с собой за себя вчерашнего, за того Филькина, который вызывал в нем теперь одно лишь презрение.
Но Максим Петрович почему-то не торопился с этими бесспорно справедливыми словами, предложил даже закурить, и это окончательно доконало Филькина: таким безразлично-спокойным и вежливым можно, наверное, быть только с безнадежным, совершенно безнадежным типом. Таким, видимо, он и был сейчас в глазах замполита, и было тем обиднее, что на самом-то деле он таким никогда не был, он это точно знал, но чем он, Филькин, сможет доказать это, как ему смыть такой позор — трудно было себе даже представить... Разве только если совершить что-то особенное, почти небывалое, что-то такое, что требует смелости и риска, — подвиг, например, какой-нибудь...
«Как же! — уныло подумал Филькин. — Дождешься тут! Да и когда они еще заплавают по-серьезному!..»
— Как же так получилось, Петр Гаврилович? — укоризненно спросил Ковалев.
— Я и сам не знаю, товарищ капитан второго ранга, — вздохнул Филькин. Длинно это было — «товарищ-капитан-второго-ранга», но короче, по имени-отчеству, он и не посмел сейчас. — Я же хотел как лучше! Вот и пригласил ее от имени всех. А они об этом не знали. И когда мы с ней появились в кафе...
Максим Петрович смотрел на него с явным недоумением, и Филькин, выругав себя за бестолковость, стал излагать вчерашние события чуть поспокойнее и более связно.
Ковалев слушал его не перебивая, хотя давно уже понял суть. Что и говорить, неловко должна была чувствовать себя Мария Викторовна, и Филькин, движимый лучшими побуждениями, безусловно был виноват перед ней, но, глядя на безмерно удрученного Филькина, проявить участие хотелось-то прежде всего к нему: мало одной гауптвахты — так тут еще и это на парня свалилось!.. А Букреев, между прочим, мог бы и сам рассказать... Что же, просто не придал никакого значения? Или решил, что это, дескать, «наши» дела, сугубо внутренние, и нечего посвящать в них?.. Выходит, он к нему, Ковалеву, все еще как к постороннему относится?