Мы достигли квартиры и вступили в прихожую. Дане навстречу стремительно выскочили, стеснив пространство, Ираида Семеновна и Дара — умеренно жирная сука миттельшнауцер.
Ираида Семеновна была сухонькая, совсем седая женщина лет семидесяти с возможным гаком, с первого взгляда — очевидная паникерша. Ее лицо по всей видимости с малых лет сохраняло одно и то же выражение — доброты и запуганности. В цепи буддийских перерождений она вряд ли поднималась когда-то выше амфибий и грызунов, — гены гневливости, сильные в Дане, он явно приобрел не по этой линии. С порога она стала суетливо знакомиться, пытаться завязать светский разговор, но мешалась, путалась, отдавала Дане противоречивые указания, не столько желая, чтобы он им следовал, сколько, чтобы он на них не рассердился. Тот лишь поинтересовался, кто ему звонил, и Ираида Семеновна, подавив в себе до поры желание спросить, что сегодня было в училище и чем Даня обедал, хлопотливо и многословно сообщила, что, в общем-то, никто не звонил, то есть, она говорила с теми-то из его приятелей, но не потому, что они звонили, а она звонила им просто узнать, где Даня, потому что, потому что… Она боялась сказать, что волновалась о нем.
Собака Дара тыкалась в руки усатым носом и дружелюбно крутила обрубком хвоста.
Я забыл описать этот дом. Сэр Вальтер Скотт и его подражатели с этого бы начали; что же касается меня, я ненавижу описывать вещи. Скука, которую такие описания мне внушают, мешает мне писать романы. Данино жилище — мне бы даже хотелось сказать «обиталище», настолько не вязалась обстановка с моим представлением о его жизни — произвело на меня удручающее впечатление. Это была крошечная старческая квартирка из двух смежных, безнадежно замусоренных и пропачканных комнаток. Обстановка, убогая еще лет сорок назад, сейчас больно резала глаз кричащей бедностью. Казалось, что кровати держатся только за счет плотно набитого под них ломаного мусора, с которым натуры робкие и скуповатые не расстаются, мечтая его если не на дачу свести, то хотя бы пристроить добрым людям. Я был у Дани лишь однажды и, конечно, не заглядывал под его кровати, но могу предположить примерный набор жалких ценностей. Там непременно должны были храниться неработающий приемник, продранная раскладушка, искусственная елка с потерянными звеньями, а может, без крестовины, многолетние подписки на «Роман-газету», «Огонек», «Новый мир», собрание сочинений Ленина, детские игрушки — засаленные, слипшиеся, но милые сердцу, школьные учебники, сундучок с тряпками — ситцевые платья, кофточки, все постиранные, пахнущие гнилыми нитками.
В этом доме не было ни одной новой вещи. Казалось, все предметы пережили свою моральную смерть и теперь тихо разлагались. От мебели пахло старым деревом, от аптечки — прокисшими лекарствами, от книг — пылью, от самих бабули и дедуни — жалкой старостью. В такой квартирке можно было жить, не то что на Маринином Арбате, где каждый предмет вопиял «memento mori!», — все, что было в этом доме, было, несомненно, живое, только старое и больное.
Бабушка, смущенная моим вегетарианством, принесла хлеба и масла, а Дане накидала покупных пельменей в тарелку с узором «Общепит». Может быть, узор был и не таков, но сейчас я помню именно так. И пельмени эти были какие-то сиротские. Нет, я не против того, чтобы бедные люди готовили своим внукам покупные пельмени. Я не бабушка ОФ — моя бабушка, царствие ей небесное, которая предположила бы здесь преступное действие; не всем же готовить, как бабушке ОФ. Конечно, можно есть покупные пельмени. Их едят обычно люди беспечные, которые, возвращаясь с работы, вспоминают, что дома ничего не готово, и сегодня от усталости и голодухи можно перебиться и этой клейкой гущей. Но бабушка поднесла Дане пельмени так, что видно было — она так делает ежедневно, и он их употребляет фатально. И когда он их съел, бабушка спросила его, вкусно ли, как она спрашивала его, видимо, каждый вечер. Мне было неловко и как-то стеснительно за пельмени, за мое здесь уже не очень пьяное присутствие, я вдруг сразу почувствовал, что мы ведь с Даней еще совсем разные друг другу люди, и вполне возможно, что и не сойдемся, что я его педагог, а забрел пьяный к студенту… И главное, эти пельмени сиротские… Как-то мне, я не знаю, как сказать, за него жалко стало…
Бабушка тем временем развлекала меня беседой, стараясь говорить на интересные мне темы — про педагогику, филологию, высшее образование, мое призвание и планы на будущее, перспективы служебного роста и диссертацию. Это был разговор настоящего буржуа о жизни, представляющий собой не что иное, как собрание безобразных мелочей, который повергает меня в глубокий сплин, если приличие заставляет меня слушать его слишком долго. «Да… — подумал я про себя, — горький вы, Даня, паренек».