Мы присели на корягу, лицом к реке, довольно далеко друг от друга. Я стыдился перед Даней, что с промокашкой все так обломилось. Не стоила игра свеч, как выяснилось. Кажется (хотя, может быть, опять-таки, я мнителен), и Даня осуждал меня в детской наивности. Чем больше я желал восхищать Даню, тем меньше мне это удавалось. Мой долг перед ним возрастал: «день, когда я себя плохо вел», неудачная промокашка… Тем не менее, он все еще продолжал быть мной восхищенным, но чем? Что он обнаруживал во мне, чего я не видел? Может быть, моей наружностью? Я посмотрел на руки.
Руки были как руки — ничего особенного. Пожалуй, они все-таки изменились, но не так, как я ждал от них, не так. Ну, тонкие, ну, красивые, ну, волосатые. С некоторым напряжением я мог бы заметить все то же и без ЛСД. Единственно что, без промокашки я никогда не задумываюсь о руках. Если я о них вспомнил, так значит, все-таки я чуточку убился. Тут мне стало любопытно, что с руками у Дани. Я скосил глаза, потом тихо развернул голову, и принялся следить.
— Вы что? — спросил Даня, заметив странность в моем поведении.
— Не обращайте внимания, — сказал я отчего-то шепотом, — я смотрю на ваши руки.
— Зачем это? — спросил Даня как-то тупо.
Я принялся объяснять, как недавно, главы полторы назад объяснял Тебе, а сам все пристально разглядывал его предплечья. Противу моих, они показались мне широки. «Какое у вас запястье широкое…» — вспомнил я фразу из «Виктории». И как получилось, что из знаменитого романа я запомнил только одну строку: «Какое у вас запястье широкое…»
— Какое у вас запястье широкое… — сказал я Стрельникову.
— Да?..
Он посмотрел на свои руки и сказал:
— А по-моему, нет.
— Нет, — подтвердил я, вздохнув, — просто мне захотелось так сказать.
Мы легли в траву и лежали там без разговора часа два. По временам кто-нибудь из нас отходил недалеко прогуляться, но поспешно возвращался. С промокашкой ничего не вышло, вернее, почти ничего, и надо было только дождаться, когда сойдет это «почти», чтобы разъехаться по домам. Мы уже приближались к выходу из парка, идучи набережной, как Стрельников остановил меня и указал на пароходик.
— Смотрите, смотрите, как он… — он не нашелся продолжить и улыбнулся совершенно счастливо.
Я стал подле и тоже посмотрел на пароходик. Он тихо шел по Москве-реке, оставляя в кильватере белую пену. Мы сели на парапет, чтобы лучше видеть, и я смотрел, улыбаясь едва не шире Дани, не оттого что угадал причину его счастья, чт o, собственно, увидал он в пароходике на Москве-реке, в этой белой пене, а оттого что он не хмур, и, видать по всему, доброе расположение вернулось к нему.
Мы сидели, свесив ноги. Пароходик уже давно прошел. На глазах оставались только капустные поля, купол далекой церкви и новостройки. Порознь, небольшими купами стояли бузина и орешник.
— Ну что, Даня, — сказал я, резюмируя, — можно сказать, что ваш первый опыт с наркотиками не удался.
— Да… — сказал Стрельников. Он вновь помрачнел без пароходика и сидел ссутулясь, вытянувши шею.
— Вы знаете, я же был к этому готов… Я словно знал…
И он сохмуренно стал смотреть между ботинок. В том, как он сказал это, скрыто присутствовало: «Эх, человек я бедовый, пропадай моя забубенная головушка». Он был тяжелым пессимистом, этот Даня. Мы еще помолчали с минуту, и он тяжело, словно как и не ко мне, произнес:
— Я хочу выпить водки. Я хочу напиться.
— Ну, — сказал я, вставая и отряхивая позеленевшие штанцы, — это плебейство. Данечка, вы плебей.
Он тоже встал и, угрюмо глядя под ноги, все так же ссутулив плечи, пошел впереди к метро. Я что-то щебетал ему в спину, поднимая и опуская, словно крылья, руки — легкие, гибкие — выход из-под промокашки был прекрасен как обычно. Я чувствовал себя раскованно, ясно, весело. Он был безучастен.
— Данечка, вы чем-то встревожены? Что такое, Даша? — спросил я его не участливо, а, скорее, глумливо, высоким голосом.
Он не остановился и ответил вперед себя:
— Меня задело, что вы назвали меня плебеем.
— Даша… — с растерянностью, в точности копируя интонацию Аллы Демидовой из фильма «Зеркало», изумился я. И вдруг холодно, словно это и не сам я сказал, а кто-то изнутри меня, неожиданно закончил:
— Но ведь вы действительно плебей.
Он вновь замолчал, молчал и я. Шагов через двадцать он, передернув сутулыми плечами, сказал горько: «Да, я плебей». И замкнулся в унынии.