А в Дане мой психологический нос чуял плебея, как и в Свете Воронцовой, его подруге. Ты только не обижайся, я же говорю, это вовсе не моральная характеристика, все мои любимые герои в литературе были из третьего сословия. Я с «благородными» не так уж и лажу. И вообще, все это только была игра, которую я затеял в подростковый возраст, не зная, как мне возвеличиться над окружением, всё детские комплексы ущемленного пубертата.
Но почему-то сейчас, когда я стал умным и взрослым, когда цинизм изжил во мне последние, и прежде шаткие принципы, вдруг, в неожиданный момент для себя, я задираю подбородок и тонкоголосо, хило, неубедительно ни для кого пищу: «Мы — Ечеистовы!» Памятуя о древних своих корнях, я руководствуюсь предписаниями чести во всем, кроме важных и решительных в жизни поступков. Не настолько я, видать, уверен в себе, как может показаться, коли мне потребовались предки на пять поколений. Но что делать, если я втайне живу этим, если я их, на самом деле неведомых (выдуманных настолько, что я боюсь переспросить тетку или мать), словно вижу перед собой: с грязными ногами, с пароходом, с гильдейскими бляхами.
У Данечки этого ничего не было. Возьмись он сотрясать свое генеалогическое древо, оттуда свалилось бы с пяток попов, но колокольным происхождением на Руси искони не гордились. Он был плебей. Я унюхал это безошибочным носом и помнил ему это. Это было… дурно.
XVI
Нет сомнения, женщина чувствительна к поэзии, она даже может быть поэтична, но истинная поэзия избирает для жительства мужское сердце.
Между тем сутки клонились к вечеру. Мы уже пришли к метро, прежняя досада моего друга сменилась настроением созерцательным, да и я, в чаянии загладить обиду, рассказал ему о своих прародителях в обычной для себя гротескной манере. Он успокоился.
Пора была расставаться. Но мы почему-то все мялись, вспоминали подруг, живущих неподалеку, Даня было вспомнил какую-то девушку, с которой у него был «роман» по-стрельниковски, но не мог сосредоточиться, и как ни сентименталил взгляд, путного ничего рассказать не мог, да и не помнил уже, как видно. Мы позвонили по разным номерам, где бы нас могли принять, но все напрасно. Он посмотрел растерянно, нахмурил брови и развел руками.
— Боюсь, я не готов с вами расстаться, — сказал я заготовленную фразу из арсенала Ободовской. Это прозвучало убедительно, потому что было правдой.
— А что теперь делать? — спросил Даня и вновь развел руки.
Делать было почти нечего, оставался НЗ: здесь, на Коломенской, жила Браверман. Я, сознаться, не очень хотел к Браверман. Мне не с чего было ждать, что она понравится Дане. Браверман шумная, орастая, выраженно еврейская, скорее остроязыкая, чем остроумная, скорее болтающая, чем слушающая. Если представить, что Браверман — не Браверман вовсе, а так, одна из многочисленных шумных теток, а я — вовсе не я, а посторонний к ней человек, то она могла бы быть названа вполне типической особой. Таких много — распространенная порода. В юности веселая и бестолковая девица, по мнению семейных клуш — развязная; в зрелые годы — мамашка-хлопотунья. Ничего особенного.
Единственно что выделяет Бра из всех женщин моего окружения, так это что я с ней — с ней только, единственной — был дважды в жизни счастлив на всю голову.