Он был все тот же, не переменившись, — в зеленой рубашке с закатанными рукавами, в видавших виды джинсах и слишком модных для такого гардероба помочах. Он слушал хмуро, не перебивая, во всему видно, угадывая подтекст моих речей. По сравнению с первыми днями, ему уже не надо было прилагать сверхчеловеческого усилия, чтобы не сморгнуть ресницами и не сказать «кошмар» в доминанту трагизма.
— Вы по-прежнему не хотите рассказать, в чем дело? — спросил он просто.
— Нет, — вздохнул я, — к чему это, Даша? Помочь вы ничем не сможете, а сострадатели мне не нужны. Да и чему тут сострадать — я попал в тривиальную ситуацию, просто слишком поздно для моих лет.
Он молчал, улавливая в моих словах недостаток доверия к себе, а оттого не доверяя этим словам.
— Поймите, Даша, — сказал я мягко, видя это, — Если я чего-то не рассказываю вам, то ведь не от недоверия. Я готов открыть вам любые тайны…
Тут во мне взбултыхнулась гротескная душа и я продолжил совсем иным тоном:
— Да и не только вам. Сами знаете, я не шкаф и не музей — скрывать секреты от друзей.
И вновь вернулся к сказовой манере:
— Но в праве ли я, зная, что вы воспримете мой рассказ горячо к сердцу, докучать вам? Это… Ну, вы понимаете. Это неблагородно.
Я вылил внутрь себя остатки пива и встал.
— Ну что же, — сказал я, — вам пора, я тоже пойду. Прощайте.
Я протянул ему ладонь лодочкой, он взял меня за руку и все так же хмуро, исподолобья, очевидно неудовлетворенный, посмотрел мне в глаза. Очки он таки грохнул окончательно, и опять смотрел неуловимым, как у Тальма, взглядом.
Я вернулся домой, где жена наслаждалась новым пылесосом. С тех пор как я вернулся, Марина особенно настойчиво покупала предметы домашнего обихода — коврики, занавески в ванную, самовыключающийся чайник и прочие пустяки, избытками которого зарубежье поработило ВДНХ.
— Сеня, — браво обратилась она ко мне, склоненная над аппаратом, глядя между собственных ног, — где был? Пил со студентами?
— Пил, — признался я, — и горжусь этим.
Она вынула мешок с пылью и с гордостью показала мне. Мешок был полон и при этом наружно сохранял католическую чистоту.
— Забыла спросить, у тебя какие планы на завтра?
— Гнию над диссертацией, если не выпиваю.
— Значит, пьешь. Сеня, не хочешь выпить со мной?
— Молли… — я прижался губами к ее волосам, по случаю выходного не залаченным, — ради тебя я готов и на большее… В конце концов, это не так уж важно, с кем пить…
— Свинья. Сеня, ты свинья.
— Рад стараться. А где мы будем пить?
— Завтра «Эрик Свенсен» празднует начало лета. Будет много еды, я лично заказывала побольше вонючих чесноков, гадов всяких, как ты любишь.
— Спасибо, добрая самаритянка.
— Ну, так ты пойдешь? Будет скучно, но я позвала Скорнякова. Он представлен как пассия Наташи Кораблевой.
Время от времени «Эрик Свенсен» устраивал для сотрудников вечеринки со «спаузес». Первую и самую богатую мы пропустили из-за Ободовской. И на старуху проруха бывает: когда Ободовская услышала про «спаузес», она рвотно скорчилась и категорично отказала и за себя и за Марину. По представлению Ободовской, «спаузес» были такие маленькие рыбки, вроде анчоусов, а Ободовская ненавидела рыбную кулинарию. Потом, когда выяснилось, что англичане разумеют под «спаузес» молодого человека, Ободовская переменила точку зрения, и вот уже неоднократно мы большей частью компании (а Марина собрала в «Эрик Свенсене» почти весь ближайший круг — Ободовскую, Наташу Кораблеву, свою однокурсницу Лину, Вячеславовну как певицу, моего свояка Серегу как шофера, его отца в качестве электрика) выезжали со шведами на пирушки. Я кушал оливки и пирожки, пел русские песни своим голоском — хрустальным бубенчиком, и нажирался к концу праздника как свинья последняя — впору Варечку душить. Однозначно, упускать приятную возможность халявного торжества было никак невозможно. Я согласился и с галантной нежностью вновь поцеловал Марину в волосы.