Выбрать главу

— Так кто эту оперу написал, ты говоришь? Есенин?

Определенно «Турандот» поразила воображение моей новой знакомой.

— Нет, Пуччини.

— Ага, Пучинин. Надо же так сочинить. Мужик с бабой херятся, а красиво как, а? — Она охмелело засмеялась низким смехом. Впрочем, пьяна она не была, просто у нее развязался язык. Становилось понятно, почему она так тщательно, словно иностранка, подбирала слова при нашем знакомстве. Надо думать, доброжелатели не только объяснили ей, но и убедили ее в том, что она, пожалуй, глуповата. Но она была хороша собой и молода, родной. Ныне я монах, скопец, чувства мои угасли, страсти увяли, и я философически смотрю на женскую плоть. Но если уж выбирать, то и сейчас я охотнее переспал бы с юной дурочкой, чем с престарелым академиком.

Я попытался исподволь вызнать у нее интересующие меня подробности. На стене моего подъезда, в рамочке, было процарапано, а затем крест накрест перечеркнуто слово «тимус».

— Послушай, — обратился я к ней вкрадчиво, — что такое «тимус»?

— Чего? — могло показаться, что она впервые слышала это слово.

— Это по-латински, название какой-то железы. Вы же в училище проходили латынь?

— Ну да, — важно сказала Робертина, — это мертвый язык. Ты знаешь мертвый язык?

— Да, — ответил я, потупясь, — старославянский.

— Нет, — ухмыльнулась Робертина, — мертвый язык один — латинский.

— Так что же такое «тимус»?

— Поджелудочная железа. Это очень важная железа.

Вообще-то, Даша, тимус — это вилочковая железа. Она вырабатывает гормоны роста, а с взрослением организма перерождается в жировое тело. У меня возникли некоторые сомнения относительно красного диплома юной фельдшерицы.

Она курила, временами закашливаясь. Я волновался за ее здоровье. Сейчас Ты, читая это письмо, можешь подумать, что я цинично ждал постели, досадуя на затянувшуюся трепотню с красивой дурой. Нет, Дашенька, нет. Я сидел влюбленный, едва дыша, просто вспоминать мне об этом тошно. Я был влюблен. Передо мной была женщина, которую я видел, быть может, четвертый час в жизни, а я уже нафантазировал себе сады Эдема, как мы с ней будем любить друг друга вечно, как мы умрем в один день и встретимся на небесах, где вершатся истинные браки. Она кашляла, а я безумно боялся потерять ее — вот будет она хворать, хворать, а потом умрет. А я?

— Почему ты кашляешь?

— Х…йня, — ответила она коротко, — хронический бронхит.

«Вот, — думал я, — хронический бронхит, потом эмфизема, мучительная смерть, я у ее одра, всхрип последнего „прости“ и дальше — одиночество».

— Я пойду в ванну, — сказала она, — а то у меня дома ванны нет.

Она ушла в ванную комнату и закрыла за собой дверь. Мне хотелось заглянуть туда. Это же нормально, — думал я, — если нам все равно лежать в одной постели, так могу я хоть одним глазком взглянуть на нее при свете, в объятиях влажной стихии?

— Можно? — я поскребся робко в дверь.

— Да бога ради, — Робертина курила. Она была худощава, может быть, даже худа. У нее была нежная тонкая кожа, розовая, как у ренуаровских девушек — от горячей воды. На внутренней стороне предплечья примитивная татуировка — одна точка в центре и пять вокруг. Я присел на бортике, потом встал на колени и опустил кисти в воду. Мне хотелось прикоснуться к ней, но руки у меня были холодные (синдром Рейно, обычный среди невротиков). Робертина молчала, и пепел с ее сигареты падал прям в воду и распадался там в мелкие частицы. Я вынул отогревшуюся левую руку и взял купальщицу за локоть выше татуировки. Я вообще, часто использую левую руку.

— Что это? — спросил я про татуировку.

— Да это я в детдоме наколола, — ответила она, не меняясь в умном и грустном лице. — В центре я, — она показала на точку, — а с боков мои подруги. Мы там все себе накололи.

— Так ты любила своих подруг? — спросил я для поддержания разговора.

— Да уж, любила, — ответила Робертина и посмотрела мне в глаза расширенными зрачками, — Они, блядь, все муд a чки сраные. Ты бы видел.

Она выпростала мою руку бытовым, чуждым эротики движением и попросила:

— Давай не здесь. Сейчас я еще покурю, помоюсь, а уж тогда поласкаемся.

Я встал, вытер руки, и, едва не в слезах, пошел в кухню курить. «Она никогда меня не полюбит, — думалось мне, — ни-ко-гда». И посмотрел на бельевую веревку. Ты же знаешь, всякий раз, когда мне кажется, что мое одиночество пожизненно, я со сладострастием смотрю на веревку. Вот буду я висеть, болтаться, и синий прокушенный язык будет глумливо дразнить мои зажившиеся на этом свете привязанности.