Выбрать главу

На следующий день алкоголик в слезах признался Варе, что он оклеветал бедного любовника, и униженно просил простить гадостность его лжи. Варя смотрела на его лицо и понимала, что в него лупили с левой руки (Шашкин был левшой).

Так, в полном основании для тоски, Варя прибыла на праздник Нового года.

Кроме нее пришли веселиться мои друзья Наташа Кораблева, Сережа Скорняков, Дима Бриллиантов, Петя Полянский — люди одинокие, подверженные депрессии и кишечным заболеваниям. У этих всегда всё не слава богу, так что радости они не прибавили. Все вроде шипели шампанским, вроде смеялись, но каждый боялся встретиться взглядом с другим. Слишком много было кому посетовать, и некому было пожалеть. «Мне изменил Арсений», — говорил взгляд Марины. «Мне изменил Шашкин», — говорил взгляд Варечки. «Мне никто не изменил, но я одинока, одинока, одинока!» — говорил взгляд Наташи Кораблевой, стареющейся девушки. «Мой муж хочет купить брату джинсы», — говорил взгляд Зухры.

Одна лишь Ободовская была, как видно, счастлива своим положением. Избегающая шумных сборищ, вообще изрядно охладевшая к старым друзьям, Луиза уехала с Илюшей в Нижний Новгород. Ободовская готовилась к этой поездке со всем тщанием. Она наворовала у компании «Эрик Свенсен», где работала вместе с Мариной, немалую сумму денег, дорисовывая на счетах за женевское такси — сначала нули сзади, затем единички спереди. (В бухгалтерии предположили, что машина заплутала в Альпах.) Луизочка рассчитывала потратить шалые деньги на джакузи, массаж и разговоры в дорогих барах новомодного отеля.

Глубокой ночью, когда всеобщая тоска была в зените, пришел пахнущий духами и вином Шашкин. Варя уединилась с ним в кухне. «Варя, но я же люблю тебя!» — восклицал он со всей силой страсти сильного, влюбленного и пьяного человека. Мы, притихшие в гостиной, слышали его слова. Варечка была непреклонна, Шашкин, вышел за дверь, где по старой привычке упал и заснул. Мы нашим тщедушно-филологическим мужским составом втянули его в коридор и оставили там — могучего, здорового — трезветь во сне к завтрашней поверке. Варя демонстративно улеглась на подушках в другой комнате, уложив под бок моего друга Диму Бриллиантова. Он обнял ее, и Варя, покуда Марина тянулась к выключателю, увидела его руку — худую, не ту руку. Сердце ее сжалось, и она уснула, зная, что завтрашнее утро не сулит ей нежданных радостей.

* * *

Так оно и случилось. Я встал раньше всех, разбуженный собственной тоской. Попинав Шашкина, я кое-как выставил его, пахнущего перегорелым вином и перегорелыми духами. Потом я налил стакан «Алиготе» и сел смотреть на бельевую веревку. Тихо стали сползаться прочие. Мой друг Дима Бриллиантов пришел, дрожа от утреннего похмелья, выкатилась Варя в неожиданном кураже — она умела смеяться даже в горе. Позднее всех пришла Марина. Она села подле Пети Полянского, художника, моего друга, который тоже казался ей похожим на брата Александра.

— Начинаем праздник «Продолжение Нового года»? — Повторил я подобранную где-то шутку.

— Я бы назвала его иначе, — сказала Варя, закидывая толстые розовые ножки на табуретку, — Я назвала бы его «Праздник ну и ну».

В самом деле, такого гнилого Нового года не припомнил бы никто из нашей компании.

— Ну что, — продолжила Варя, — теперь, Арсений, «Жавор o нка»?

«Жавор o нок» — была песня из моего кукольного спектакля, вертепа. Странно, но лучшее, что я сделал в жизни, относится не к педагогической или научной деятельности, а к актерской профессии. В свое время я за день соорудил вертепный ящик, одиннадцать кукол и сочинил пьесу. Покинутая царевичем Адольфом подружка поет там песню, полюбившуюся Варечке:

Жаворoнок, ой да в темном леся Ой, разбери горя мое.
Моя горя, горя всем известна, Ой, милый бросил он меня.
Мил уехал, ой да меня бросил, Ой, и сказал: Дуся прощай!
Прощай девка, ой да прощай красна, Ой, прощай, розочка моя…

Это довольно долгая песня с повторением запева и припева. Я пел с душой, внутренне отождествляясь и с покинутой и с покинувшим, к третьему куплету у меня спазмом схватило горло, но я выровнялся и допел песню до конца — по лицу у меня текли слезы, которые я не счел правильным скрывать. Мне хотелось, чтобы было видно мое зареванное лицо, чтобы все, кто знали, что я изменил Марине, поняли, что сделал я это не от нелюбви к ней, а оттого, что любил другую. Мне хотелось, чтобы все поняли, что я могу любить не той эрзац-любовью, которая была на виду, а настоящей, той, которую знали понаслышке из моих рассказов — слишком красноречивых, чтобы быть убедительными. Справившись с чувствами (и, я знаю, Ты осудишь меня, но мне хотелось, чтобы видели, как тяжело мне подавить их), я взглянул Марине в глаза. Она смотрела серьезным — не грустным, а сосредоточенным — взглядом, словно постигала открывшееся ей новое знание. Я думаю, что верно истолковал ее взгляд. «Ты любишь ее. Теперь я вижу это. Раньше я не могла поверить, что это правда. Что ж, значит, мне придется уступить».