Два или три дня я провалялся в койке, меня жутко рвало, я был слаб, как умирающий от старости кот под забором. Но когда товарищи, наконец, привели меня в чувство, выяснилось, что на некоторых танец мертвецов сказался еще хуже. Нападения с той ночи не полностью прекратились, но утратили ярость совершенно. Французы уже без охоты направлялись в сторону деревни и не спешили лезть в драку. Возможно, кроме злости у них появилось еще что-то. Возможно, они представляли самих себя — с черными провалами вместо глаз, с торчащими из-под кожи костями, танцующих в полной тишине при лунном свете… Это был тот самый поучительный пример, которого мы добивались месяца три. Господин оберег, услышав о проявленной мной смекалке, распорядился произвести меня в обер-тоттмейстеры второй категории, однако рекомендовал в дальнейшем не использовать этот прием без нужды. Он тоже был человеком с воображением. А в нашем полку с тех пор у меня появилась кличка Шутник, хотя время от времени меня называли и Танцмейстером. Думаю, Шутник просто удобнее и короче.
— Я бы не хотел это увидеть, — заметил Петер, когда стало ясно, что история закончена и продолжать я не намерен. — Не люблю мертвецов.
Я позволил себе еще одну усмешку:
— Если верить романам, нет ничего страшнее любви без взаимности. Ты же от нее совершенно застрахован, ведь мертвецы тоже тебя не любят. Ни тебя, ни кого-нибудь еще.
— А ваш слуга?
— Кто? — я не сразу понял, о ком он. — А, Арнольд?
— Да. Он тоже не любил?
Я не выдержал и рассмеялся:
— Мертвец — это мертвец, дорогой мой. Если он ходит, выполняет осмысленные действия и издали схож с человеком, это не значит, что ему стоит приписывать и человеческие черты. На чувства способна собака, корова, допускаю даже — мышь или муха. Мертвеца же по части испытываемых им чувств можно сравнить разве что с булыжником. Он не страдает и не чувствует.
— Вы знаете это?
— Ничего на свете я не знаю лучше, чем это, — сказал я уже серьезно. — Мертвец — это вещь, как бы противно и гадко не было это осознавать. Способная чувствовать корова превращается в колбасу, от которой мы уже не ждем никаких чувств, мертвец же — не более, чем человекоподобная вещь, материя, уже не связанная духом, падаль, подчиненная магильерской силе. Арнольд не любил меня, как не мог любить никого с тех пор, как его сердце остановилось. Собственно, Арнольд покинул этот мир еще до того, как его тело стало моим спутником.
Я мог говорить до бесконечности. Слова выходили легко, точно округлые камешки, которые щелчком ногтя отправляешь в глубокую лужу, оставляя после себя не больше, чем круги на зыбкой и непостоянной водной поверхности. Я нес какую-то околесицу, не заботясь о том, есть ли в ней смысл, — про мертвецов, про чувства, про то, насколько иллюзорными бывают вещи, в которых до конца не разбираешься. Петер слушал без выражения, как слушал всё, что я обычно говорил. Иногда мне казалось, что смысл слов вообще ему незнаком, что речь для него — лишь причудливый хоровод слов, среди которых он хватает наугад то одно, то другое. Хватает рефлекторно, как кот накрывает лапой пробегающего таракана — не для того, чтобы усвоить, а лишь для того, чтобы задать свой обычный вопрос — до предела краткий, безэмоциональный и сухой.
— А люди?
— Что?
— Люди тоже не могут любить мертвецов?
Мне потребовалось некоторое время, чтобы убедиться, действительно ли он не шутит. Он не шутил. Просто сидел напротив меня, смотрел куда-то в сторону бесцветными, точно затуманенными глазами, елозил беззвучно вилкой по тарелке и ждал ответа. И мне вдруг подумалось: а не мертвец ли этот парень сам? Не умер ли и он в тот же день, когда скончалась его мать? Например, не выдержало сердце, — много ли надо мальчишке… А проходящий неподалеку тоттмейстер шутки ли ради или для чего-нибудь еще поднял его тело, придал осмысленное выражение его мертвому лицу, да и оставил враз надоевшую игрушку… Тоттмейстерам присуще поведение, необъяснимое для прочих людей, как и шутки в странном стиле. И вот тело покойного Петера Блюмме покорно ходит за мной, терпеливо слушает, что я говорю, и иногда даже задает вопросы, открывая безвольный мертвый рот. А я сижу за одним столом с покойником, рехнувшийся стареющий смертоед, окончательно выживший из ума и переставший отличать мертвое от живого. Сижу и веду беседы с мертвым.