Стражник упал на дорогу, вспоминая милое сердцу деревенское детство, маму дорогую и то, что капрал Телятников так и остался ему должен проигранный в кости заморский платок для соплей.
Однако, подняв голову, он обнаружил, что жив, а чудище с дымящейся трубою вместо головы несется уже в полуверсте от него, объятое, как венцом, золотящимся облаком морозной пыли.
А кибитка с Айгуль скрылась за поворотом на противоположной горушке.
Израненная душа вернулась к Вертухину, пробуждая его, яко от смертного сна.
Кузьма опустил кнут и вожжи бросил. Лошади успокоились, перешли на шаг. Пушка, задрав победно хвост, радостно пугала на обочине сорок и мышей. И даже Рафаил с костью, лежавшей в желудке тяжело, как пистолет, притих и смиренно глядел в небо.
И только Вертухин горячо и неутешно вослед ускользнувшей возлюбленной смотрел и в самом лютом положении пребывал.
Кузьма, друг сиамский и верный его охранитель, не мог выносить несчастья, в коем оказался барин.
— Нам бы, Дементий Христофорович, поскорее минеевское дело распутать, — сказал он, пытаясь вывести Вертухина из терзаний, — а там мы твою царевну найдем да из лап этого жука навозного выцарапаем.
Вертухин молчал.
— А я-то думаю, зачем этот проезжий человек ей передал циркуль … — не унимался Кузьма.
— У меня жизнь продолжиться не может, а ты мне про циркуль, — сказал Вертухин и вдруг, восставая от любовных тягот, повернулся к Кузьме. — Кому он циркуль передал?!
— Да Варваре нашей Веселой.
Вертухин смотрел на верного слугу, пронзенный какой-то новой думою.
— Да правда ли, что Касьян прятал в сугробе именно сей инструмент? — спросил он.
— Из белой стали, — кивнул Кузьма. — Наверху вензель матушки нашей императрицы Е II. Чумнов под Крещенье, сказывают, привез на пробу сей товар из Златоуста.
— Выходит, — сказал Вертухин, — среди домочадцев Лазаревича нету человека, не обремененного смертоубийством поручика Минеева? Кроме самого Лазаревича.
— Да пошто кроме Лазаревича? — возразил Кузьма.
— А ежели и Лазаревич обременен, то перс был вовсе не поручик Минеев. Поелику того Минеева, про коего мне сказывали в Санкт-Петербурге, Лазаревич убить никак не мог.
— Во как! — только и сказал Кузьма.
— А сокровенный Минеев, я располагаю, не убит, а надел бабьи полусапожки, дабы меня запутать, да к нужнику прокрался в огороде Якова Срамослова. И торкнул меня оглоблею по голове. Но голова моя оказалась под стать оглобле и осталась цела.
— Ты, барин, головою зело крепок! — восхитился Кузьма. — Я и догадаться про сии тайны не мог. Но для чего ему надо было запутывать, коли он тебя до смерти убить хотел?
— Так ведь не получилось! Голова оказалась зело крепка.
— Он был вельми предусмотрителен, — сказал Кузьма.
— А скажи мне, барин, — не хотел он сдаваться, — для чего Лазаревичу было убивать перса, ежели он был посланник санкт-петербургской? Вить ты сам сказывал, что ему нет никакой выгоды, а один вред.
— Это так, — согласился Вертухин. — Следственно, сей перс, якобы поручик Минеев, был не посланец санкт-петербургской. Его тайно послал сюда Пугач, а Лазаревич про то выведал.
— Да зачем он его послал?!
— Про то Лазаревич знает, а я нет.
Кузьма впал в задумчивость, и дух его, казалось, изъявлял смущение.
— Тебя, барин, особливо надо беречь от турков, — сказал он наконец.
— Да почему от турков? — с недовольством и обидою спросил Вертухин.
— Во всей Оттоманской империи нет такого проницательного дарования, — сказал Кузьма убежденно. — Турки, небось, знают прямую цену твою. Выкрадут.
— Я не могу быть выкраденным, — отвечал на это Вертухин. — Мое сердце теперь в крепости Березово пребывать будет. Исторгнуть же его оттуда никому не в силах.
Он опять впал в великое волнение и грусть. И как ни крутил его Кузьма насчет сокровенного поручика Минеева, как ни увещевал придумать уловки против новой, теперь уже наверняка смертельной оглобли, он оставался глух и нем.
— Ежели ты, барин, нынче прав, — уговаривал он его, — и тебя торкнул оглоблею Минеев, а не Варвара Веселая, он тебя все одно достанет. Не лучше ли свернуть в Екатеринбурх и в Гробовскую не ездить?
— Я дворянин, — отвечал Вертухин надменно. — И слово дал!
— Да вить ты разбойнику слово дал!
— Да хоть пню березовому.
Возразить на сии резоны было решительно нечего, и Кузьма умолк.
— Пока я не решу судьбу своей суженой, говорить со мной ни о чем другом нельзя будет, — добавил Вертухин, произведя и в грубой душе Кузьмы волнение меланхолии и уныния.