Эта переписка — диктовка в заводской канцелярии, машинописный текст внушала ему тревогу. В бодром письме отца проглядывал безмолвный страх. Когда он пробегал глазами строчки, в которых говорилось о том, какому кирпичному заводу следует отдать предпочтение, ему чудилось, что речь здесь идет о чем-то совсем другом. Письмо словно создало какую-то преграду между ним и отцом. Это было непостижимо, и он прогнал от себя это ощущение, в то же время недостаточно отчетливое, чтобы о нем раздумывать. К тому же последнее, как мы знаем, вообще было не свойственно Дональду.
Через несколько часов они вернулись к деревянным воротам, что закрылись за ними перед их восхождением, и теперь шагали по дороге к той тропе, что вела к гостинице, где их дожидался шофер. Вскоре они уже сидели в машине. Клейтон хотел еще засветло одолеть изобилующую крутыми поворотами горную дорогу и предпочитал выпить кофе внизу, в долине.
Вот так, вдруг оказавшись на мягких сиденьях, они плавно катили вперед, уже позабыв, как, спускаясь с горы, то и дело, даже внизу, спотыкались об обломки известняка, что валялись под ногами. Удивительным до сих пор оставалось ощущение, будто бы к ним постепенно, со слабым потрескиванием, возвращается слух и проходит та легкая глухота, что напала на них там, наверху. Дорога между тем все петляла, точно коридор в слаломе, и вдруг после какого-то поворота взгляду открылся широкий вид. На горах вечер уже дал знать о себе, залив их розовым светом.
Они остановились у отеля напротив императорско-королевской почты и обнаружили в нем тихую пустую залу со светлой сосновой мебелью, где им подали кофе, так, как тогда было принято в Австрии, — в высоких стеклянных бокалах с тюрбанами из сбитых сливок. Затем вошел Мюнстерер, который только что закрыл свою контору. Почтмейстер и Хвостик одновременно узнали друг друга и поздоровались, а Роберт, в своем новом состоянии, спросил по-английски старину Пепи, не хочет ли он пригласить этого господина («this gentleman») к ним за стол.
Итак, «this gentleman» присоединился к нашим трем путешественникам, а вместе с ним появился и четвертый «меланж» (как в то время назывался кофе, приготовленный таким способом). Многозначительная встреча. Хвостик почувствовал это, Мюнстерер тем более. Они словно бы мерили друг друга, прикладывали друг к другу мерку, мерку времени, при этом вопросы о том о сем, как это обычно бывает, оставались всего лишь внешним, аккомпанирующим бренчанием. Мюнстерер стал теперь представительным мужчиной. Деревенская жизнь явно пошла ему на пользу.
Но он от этой жизни устал, так сказал почтмейстер; надоело сидеть здесь, в этой маленькой нижнеавстрийской горной деревушке, так близко от Вены, куда он, впрочем, совсем не жаждет вернуться. Империя велика, заметил он, она охватывает еще и экзотические края, вроде недавно аннексированной Боснии или областей, прилегающих к бывшей военной границе в Хорватии, не говоря уже о прекрасной Далмации. И все это достижимо даже в рамках его профессии, вопрос лишь в знании языка, благодаря которому чиновник может претендовать на ту или иную должность. Поэтому последние десять лет, а особенно зим в этом тихом уголке он использовал для изучения языков и немало продвинулся в хорватском, венгерском, французском и даже турецком. Надо же в конце концов помнить, что австрийская дирекция почт есть и в Константинополе — как одна из так называемых концессий оттоманского правительства, — и в Палестине, в Иерусалиме, есть почтовое агентство, которое даже выпускает собственные марки. Но не обязательно сразу в Константинополь. И тут Мюнстерер признался, что пробудет здесь едва ли больше двух недель. Единственная существенная трудность состоит в том, что Хорватия — земля, где для него открывается немало возможностей, принадлежит венгерской короне. Таким образом, ему необходимо стать подданным венгерского королевства. Но в конце концов рано или поздно это ему удастся.
Хвостик заговорил с ним по-хорватски. И Роберт Клейтон тоже принял участие в разговоре на этом языке, на котором, как выяснилось, Мюнстерер говорил уже довольно бегло. Затем старина Пепи перешел на турецкий, и почтмейстер бойко подхватил разговор.
Хвостик с удивлением взирал на почтмейстера, как бы идущего по его, Хвостика, стопам. Между ними сохранилась связь. Мюнстерер был как бы его ответвлением. Теперь ему стало понятно, почему он сразу же, едва тот вошел, узнал Мюнстерера, несмотря на большие перемены, происшедшие с ним, которые Хвостик только теперь рассмотрел как следует. Мюнстерер никогда не был замкнутым, никогда не попадал за ту непроницаемую стену, в то неопределенное пространство, которое кажется бесконечным, ибо оно лишено частностей; а где-то эти частности существуют, окончательно изъятые из нашей жизни, и, может быть, недалеко — всего в каких-нибудь пяти улочках отсюда или еще ближе, совсем близко, а ты их потом уже не узнаешь, ибо никогда не знал их в действительности. И поэтому-то он сразу приветствовал Мюнстерера.