Выбрать главу

Мишель любит покуражиться в литературе, пофантазировать. Ничто его так не забавляет, как придумывать что-то из ряда вон выходящее, необычных персонажей, всяких монстров, правда, не всегда отвратных. Но эта женщина распаляла фантазию, словно обещая ключи к постижению единственной истины. Я и теперь постоянно возвращаюсь к ней в мыслях, ибо склонен долго пережевывать одно и то же, а в ту пору решил не ждать, когда она уйдет, и не терять больше ни секунды. Проверил, чтобы в видоискатель попало все, что надо (дерево, парапет, одиннадцатичасовое солнце), и щелкнул. Снимок был сделан. Через какую-то минуту они оба словно очнулись и взглянули на меня: мальчик непонимающе и вопросительно, а она сразу вспыхнула гневом, ее лицо и фигура выражали бурный протест против того, что оказались в постыдном плену у крохотного клочка фотопленки.

Я мог бы передать эту сцену подробнее, но не стоит труда. Женщина сказала, что никому не дано право фотографировать без разрешения, и потребовала отдать пленку. Она произносила слова твердо и четко, с явно парижским акцентом, быстро повышая голос и не стесняясь в выражениях. Собственно говоря, меня не слишком заботила судьба фотопленки, но каждый, кто меня знает, давно убедился, что со мной лучше говорить по-хорошему. А потому я ограничился тем, что сообщил ей, мол, фотографирование в общественных местах не только разрешено, но весьма поощряется властями и частными лицами. Во время своей краткой назидательной речи я успел злорадно насладиться зрелищем того, как мальчуган съежился, напружинился, не сходя с места, а потом вдруг (это показалось мне совсем невероятным) повернулся и бросился бежать. Бедняге, небось, казалось, что он отступает вполне достойно, хотя на самом деле он несся, как угорелый, миновал в три прыжка автомашину и растворился в утреннем воздухе, как те легкие паутинки, что зовут "нитями святой Девы".

Но нити святой Девы называют и по-другому - "слюни дьявола", и Мишелю пришлось выдержать град обрушившихся на него проклятий, выслушать, какой он мерзавец, лезущий в чужие дела, а он только тихо посмеивался и, покачивая головой, молча отвергал нелепые обвинения.

Когда мне уже стало невмочь слушать ее диатрибу, послышалось, как хлопнула дверца машины. Мужчина в серой шляпе стоял и смотрел прямо на нас. Тут только до меня дошло, что и он участвует в этой трагикомедии.

Мужчина приближался к нам, держа в руках газету, которую якобы читал в машине. Мне врезалась в память его гримаса, растянувшая рот до ушей, сморщившая щеки и вызвавшая какое-то излишнее мускульное напряжение, ибо губы его дрожали в этой страшной усмешке, дергавшей то правый уголок рта, то левый. как нечто существующее само по себе, не признающее чужую волю. При этом его физиономия оставалась неподвижной - присыпанное мукой лицо клоуна, бескровная маска из жатой кожи, глубокие глазницы и черные большие ноздри, более черные, чем брови или волосы. или черный узел галстука. Он шел, бережно передвигая ноги, будто боясь оступиться. Я заметил, что на нем были лакированные туфли с такой тонкой подошвой, что, видимо, ощущался каждый изъян дороги. Не знаю, почему я сполз с парапета, не помню, почему решил не отдавать им пленку, противиться требованию, в котором сквозили страх и тревога. Клоун и женщина молча взирали друг на друга. Мы трое составляли абсолютно несообразный треугольник, нечто такое, что должно было лопнуть с треском. Я им рассмеялся в лицо и отправился восвояси, наверное не намного медленнее, чем тот юнец. За железным мостиком возле первых домов я оглянулся. Они словно застыли на месте, газета валялась у ног мужчины, а женщина, прислонившись спиной к парапету, нервно возила ладонями по каменной стенке, - классические беспомощные движения загнанного, ищущего спасения человека.

То, что было дальше, произошло не так давно здесь, в комнате на пятом этаже. Через несколько дней Мишель проявил снимки, сделанные в воскресенье. Консьержери и Сент-Шапель вышли неплохо. Следующими были два-три пробных кадра, о которых он уже не помнил, затем - неудачная попытка запечатлеть кота, чудом забравшегося на крышу общественного туалета, и - снимок рыжей женщины с подростком. Негатив оказался великолепен, и фотография была увеличена, увеличенное фото оказалось настолько впечатляюще, что Мишель сделал еще один отпечаток, огромный, почти с афишу. Тогда он не видел (а теперь вопрошает - почему?), что только кадр с Консьержери заслуживает такого труда. Из всех отснятых кадров его интересовал только один, моментальный снимок, сделанный в сквере у берега Сены. Он повесил огромную фотографию на стену и в первый день долго глядел на нее и вспоминал, отдаваясь процессу меланхолического сравнения живых картин памяти с этой канувшей в Лету реальностью, с этим окаменевшим воспоминанием, каким является любое фото, где ничто не упущено, ни, кажется, даже это самое "ничто", заключающее в себе истинный смысл отображенной сцены. Вот женщина, вот мальчик, прямое дерево рядом с ними и небо такое же контрастное, как каменный парапет, тучи и камни, слитые воедино (вот подползает туча с острыми краями, надвигается, как предвестник грозы). первые два дня я с удовлетворением поглядывал то на маленький снимок, то на увеличенное изображение на стене и даже не задавался вопросом, - почему это я то и дело отрываюсь от перевода трактата Хосе Норберто Альенде, чтобы взглянуть на лицо женщины, на темные камни парапета. Не обошлось и без забавного открытия: раньше я не думал о том, что когда мы смотрим на фотографию прямо, наши глаза точно воспроизводят положение фотокамеры. Это одна из тех общеизвестных истин, на которые не обращают внимания. Сидя в кресле за пишущей машинкой, я вдруг подумал, что нахожусь как раз там, откуда был нацелен на парочку объектив аппарата. Прекрасная позиция, ракурс для обозревания фото был, без сомнения, удачен, хотя, если смотреть на него сбоку, наверное, тоже можно увидеть что-нибудь интересное и даже новое. И вот всякий раз, когда мне не сразу удавалось передать на хорошем французском то, что Хосе Альберто Альенде излагал на хорошем испанском, я поднимал глаза на снимок. Иногда хотелось смотреть на женщину, иногда на мальчишку, иногда на дорогу, где сухой лист у обочины был как раз к месту для углубления фона. Я на какое-то время отрывался от машинки и опять с удовольствием погружался в атмосферу того утра, пропитывавшую снимок; вспоминал с ироничной усмешкой кипевшую от злости женщину и ее попытки отобрать пленку; смешной и патетичный побег мальчика, появление на сцене человека с белым лицом. В душе я был доволен собой, хотя ретировался оттуда не самым достойным образом. Говорят, что французы за словом в карман не лезут, и потому я до сих пор не вполне понимаю, почему мне захотелось уйти без всяких там громких заявлений о своих привилегиях, прерогативах и правах гражданина. Впрочем, главным, действительно самым главным в этом действе было помочь парню вовремя сбежать (если, конечно, мои умозрительные предположения верны, что отнюдь не доказано, хотя его бегство само по себе может служить тому доказательством). Своим невольным вмешательством я дал ему возможность употребить свой страх себе во благо, зато теперь он, наверное, раскаивается, чувствует себя посрамленным, не сумевшим доказать, что он настоящий мужчина. Но лучше подобное самобичевание, чем общество женщины, способной смотреть так, как она смотрела на него там. Мишель время от времени ощущает себя пуританином и полагает, что нельзя развращать малолетних. В любом случае этот фотоснимок сделал свое доброе дело.