— Огонь! — ревет Мориц.
Такая резня необходима для того, чтобы армия могла двигаться вперед. И в конце концов наступление отбито.
Идут дни, похожие на ночи. А ночи — бессонные. Иногда солдатам начинает казаться, что проклятые Иваны, окопавшиеся здесь, нарочно пропускают все дальше немецкие войска, заманивают вермахт в полные ловушек края, где почва делается болотистой, пружинящей. Реки внезапно выходят из берегов. Танки, люди, кони, орудия быстро начинают вязнуть в трясине. А за осенними проливными дождями надвигается ранняя и долгая зима. Извечная русская история!
А до Москвы еще километров семьсот или восемьсот… Нескольких жмущихся одна к другой жалких избенок достаточно, чтобы создать иллюзию, можно поверить, что куда-то пришли, но в конце концов понимаешь, что позади тебя и вокруг тебя — пустота.
Когда танки с грохотом и пламенем устремляются вперед, всегда кажется, что наконец-то начинается решающее сражение: об этом судишь по количеству врагов, ярости их отчаянных атак и появлению всех этих бункеров, вырастающих за одну ночь подобно ядовитым грибам. А потом осознаешь, что это всего-навсего очередная мелкая стычка, и русская земля способна поглотить, как червей, сотни стальных гусениц.
После того как возобновилось наступление, после душных вечеров в Краманецке, после того как увезли детей, два друга, Лафонтен и Мориц, вместе уже не бывали. Они были не очень далеко друг от друга, но каждый занимался своим делом. Мориц сражался, Лафонтен заботился о телах после сражений.
Из-за боевой тревоги солдаты даже на ночь не снимали промокшую форму. Ноги пухли в полных воды сапогах. Веки были изъедены комарами, кишки опустошены дизентерией.
Лафонтен в своем полевом лазарете, который каждый раз устраивал заново по мере того, как армия продвигалась вперед, не успевал справляться с пневмониями и лихорадками.
Победные сводки следовали одна за другой, но смутное предчувствие катастрофы его не покидало. Войска продвигались без боев. По вечерам, после десяти, все собирались вокруг радиоприемника, который унтер-офицеры выставляли перед своей палаткой, и пели «Лили Марлен».
Через несколько недель задул ледяной ветер. Первые рассветы в инее. Первые замерзшие лужи и, наконец, первый снег. Поначалу снег радовал, настоящее блаженство, белые бабочки былых весен сыпались с прежнего неба, садились на тела. Но снег не переставал идти, его становилось слишком много. Хлопья отяжелели, валили густо и неумолимо. До тех пор пока снег не иссяк и все вокруг не сковала белизна.
Лафонтен и Мориц, каждый на своем месте, сожалели о том, что зимняя форма вермахта так долго добирается до фронта, в то время как у Иванов все в полном порядке. Когда Лафонтен на собранном из подручных материалов операционном столе разрезал на раненом мундир, потом приходилось еще раздирать толстый слой газет, которыми бедолага обмотал торс. Иногда врач находил даже прилипшие к груди исписанные листки — письма от женщины. У каждого свой дневник-амулет, у каждого свой талисман.
Зима была страшная. Минус тридцать. Продвижение снова остановилось. Линия Сталина — словно огромная стена, на которую с разбега натолкнулась немецкая армия. Несмотря на изматывающие прорывы обороны противника и ложные победы, каждый раз приходилось отступать и, теряя последние силы, топтаться на месте.
Боевой дух немцев не выдержал столкновения с легендарными просторами, он ослабевал неуклонно и сверху донизу. Слишком много потерь! И слишком большое расстояние еще оставалось пройти.
Иногда Мориц ронял отяжелевшие, занемевшие руки. Обойма пуста, память переполнена. Так действует война на славного парня. Мориц патетически мечтает выплеснуть пустоту. А Лафонтен мечтает о том, чтобы истрепаться до дыр, довести себя до полного уничтожения, зашивая, прижигая, ампутируя, спасая во что бы то ни стало остаток жизни.
Однажды ночью, в старом доме с закопченными окнами, заваленном обломками и трупами, несгибаемый Лафонтен в белом халате внезапно бросил оперировать. Его уже который день трясло, пальцы дрожали все сильнее.
Предоставив ассистентам продолжать, он уходит по длинному пустому коридору. У него как-то странно кружится голова, он держится за стены, из-под пальцев осыпается штукатурка, за спиной слышен шум страданий и агоний. Наугад толкнув одну из дверей, он видит ряд писсуаров и ряд грязных, вонючих унитазов. Дверь со скрипом затворяется за ним. На него накатывает тошнота, он сгибается пополам, вот он уже стоит в одиночестве на коленях перед белой эмалированной чашей, разинув рот над дырой, забитой давним, совершенно смерзшимся русским дерьмом.