Его выворачивает наизнанку, он не перестает извергать черную, горькую, смрадную массу, сам себя выблевывает в муках, потом наконец успокаивается, замирает и больше не двигается.
Стоя в этой молитвенной позе — склонив голову, до боли упираясь руками, он — словно его мозг охвачен вместе с жаром и подлинно русским «идиотизмом» — замечает, что поднятое деревянное сиденье, разъеденное мочой, стоит у него над головой странным ореолом, смехотворным нимбом. В висках у него стучит. Лафонтен в образе русского Идиота! В этом мерзейшем закоулке разрушенного города на него снисходит нелепое озарение. Ему представляется, что он станет кем-то вроде святого. Идиот и святой новых времен! Потом его снова рвет, он цепляется за унитаз, потом медленно встает над обледенелым дерьмом обледеневшего мира и идет длинным темным коридором в операционную, где он еще нужен.
Начиная с этого места, для того чтобы описать продолжение и конец русской войны, понадобились бы грязные, холодные слова. Для того чтобы описать выстрелы, черную кровь, вмятые в снег тела, атаки, панический страх, — когда страшно до того, что кишки крутит, выколотые глаза, провалы ртов с выбитыми зубами, черный дым, от которого рвет, обезображенных мертвецов вперемешку с искореженным, обгоревшим металлом, невозможность дышать, оторванные конечности, и снова кровь, ножевые раны и перерезанное горло часового.
В этой свалке мы едва не потеряли доктора Лафонтена и лейтенанта Морица. Первый упорно спасает жизни, второй идет навстречу опасности и никак не может погибнуть в бою. Они, конечно, не в Сталинграде, но на долю каждого выпал не один мелкий мерзкий Сталинградик. Их не убили. Их не взяли в плен.
Получив тяжелые ранения, они окажутся в числе офицеров, эвакуированных с фронта последними перед полным разгромом, безоговорочной капитуляцией. Долгое время пробывшие без сознания, но чудесным образом вновь соединенные друзья вытерпят еще немало мук и проведут долгие месяцы сначала во временных лагерях и полевых лазаретах в Польше, потом в госпитале военного лагеря в Берлине под непрекращающимися бомбежками.
И когда-нибудь, после долгих странствий по разоренной Германии, они доберутся до Кельштайна, где их, конечно, уже никто не ждет. И ни тот ни другой больше никогда не почувствует, что «вернулся домой».
МЕДЛЕННОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
(Германия — Франция, лето 1963 года)
Мои последние дни в Кельштайне плывут и тают в неопределенном, вялом беспокойстве. Я прекрасно вижу, что Клара старается не оставаться со мной наедине. Не уверен, что мне хочется снова оказаться в ее обществе, но бешусь, видя ее с другими. Словом, я опять втиснулся в жесткие рамки тревоги и стараюсь себя убедить, что Клара, окажись она в хижине во время грозы с другим парнем, вела бы себя точно так же. Да вот хотя бы с этим верзилой, который ржет, а не смеется! Или с толстым коротышкой, у которого щеки багровеют, стоит ему отхлебнуть пива! Или, само собой, с Томасом! Стискиваю зубы и снова до изнеможения рисую перекрученные фигуры, а потом узловатое дерево, на котором вызревают наполненные слезами и мухами глаза.
И вот, когда я накануне моего отъезда слоняюсь по главной улице Кельштайна, Клара кладет мне руку на плечо и с обезоруживающей непосредственностью подставляет щеку. Она не случайно оказалась у меня на пути, опять ее ведьминские штучки! Мы идем рядом. Я молчу.
— Ну вот, Поль, скоро ты вернешься в свою страну! Здесь ты был временно. Знаешь, может быть, мы когда-нибудь еще увидимся, потому что я хочу поехать во Францию, в Париж. Мне этого очень хочется. Я тебе напишу.
Моя ярость без остатка растворяется в нахлынувшей волне нежности, но я чувствую, что Клара собирается сказать мне что-то еще.
— Знаешь, Поль, я не останусь жить в Кельштайне! Я не могу здесь жить. И даже в Германии! Я тоже здесь как будто «проездом». Конечно, я не чувствую себя чужой, но я не могу быть… как же это называется? Ах, да: верной! Я не могу быть верной тому, что имеет значение для местных. Верной тому, что важно для немцев.
Клара остановилась. По-детски серьезно наморщила лоб.
— Ты не можешь понять, Поль, но я такая: «неверная». (Она выговаривает немецкое слово, подчеркнуто, почти агрессивно раскатывая «p».) Die Treue, верность, здесь это очень прочно. Верность не только людям, но и всему «немецкому», немецкому духу. Должно быть, именно этого нравственного качества немцы особенно строго от себя требуют. А меня эта верность пугает.