Выбрать главу

Он посмеивается и кашляет, раскуривая внушительную гаванскую сигару, потом, глянув на часы на тяжелом золотом браслете, прибавляет:

— Ну, все, я пошел. Дела зовут… Может быть, когда-нибудь и ты узнаешь, что это такое. И… удачи тебе с твоей черненькой!

Разумеется, меня уже тошнит от него. Комкаю в кармане банкноту и вспоминаю папу. Он терпеть не мог показной щедрости шурина, ему это казалось глупым доказательством собственного могущества. Для своих он ничего не жалеет, но в делах беспощаден. Дядя всегда с наслаждением сам себя сравнивал с разными хищными зверями или птицами. С самого раннего детства только и слышу, как он кричит, показывая великолепные зубы и выпуская когти: «Жизнь — это закон джунглей»… «Джонглей» — так он произносит это слово. Как «жонглер», Ну, джонгли так джонгли…

И все же одна вещь меня занимает: с тех пор как мы обосновались в комнатках под крышей, дядя больше никогда не приглашает нас в роскошную квартиру, где живут они с тетей, сразу за гостиницей. У меня об этой квартире сохранились странные воспоминания — сохранились с тех времен, когда мы с мамой раз в год, между Рождеством и Новым годом, приезжали в Париж; приезжали одни, потому что папа всегда говорил, что завален работой в типографии и должен остаться в Лионе.

В то время меня подавляли размеры комнат и высота потолков. Шелковые драпировки, позолота и лепнина. Похоже одновременно на сейф и на гигантский ларец. Особенно меня завораживала бронированная входная дверь с тяжелыми засовами. И повсюду — на всех стенах, в витринах и на подставках, наилучшим образом освещенные, красовались картины и прочие произведения искусства, статуэтки, фарфоровая, хрустальная и оловянная посуда, сверкающие драгоценности.

Дядя, неизменно ласковый и жизнерадостный, казалось, не придавал этим сокровищам никакого значения, он сразу увлекал нас в глубину квартиры, где обреталась моя тетушка, маленькая, тщедушная, бесцветная женщина, чуть глуховатая и ничем не занятая. Она насмешливо и покорно внимала каждому слову мужа. Сейчас я спрашиваю себя, не было ли это спокойное поклонение изнанкой безотчетного ужаса?

— Да вы же прекрасно знаете, что я не люблю выходить из дома, — говорила тетушка своим детским голоском. — Идите, погуляйте с Эдуардом… А я тут посижу со своими кроссвордами.

А когда я, немного заскучав, как бывает с детьми в гостях, прилипал носом к витрине с ониксовым черепом или замирал перед картиной с изображением какого-нибудь окровавленного мученика, распятия или святого Себастьяна, она замечала:

— А-а, коллекцию Эдуарда разглядываешь. Он сейчас вернется и все тебе объяснит. Я-то ничего в этом не понимаю. Он любит красивые вещи. Продает. Покупает. Вечно занят. Вечно его нет дома. Вечно где-то разъезжает.

Потом поворачивалась к золовке и прибавляла с усталым вздохом:

— Ну, ты же его знаешь!

В конце концов врывался дядя, его светло-серая шляпа была усеяна темно-серыми пятнышками дождевых капель, от огромного шарфа пахло духами и табаком, в руках — груда пакетов. Кем бы он ни был, принцем или гангстером, лучше было принять его щедрые дары.

— О, вы уже здесь, детки…

Поскольку он был старше сестры, то называл ее «малышкой», а нас вместе с матерью — «детками». Но никогда ни словом не обмолвился о моем отце, ни разу не спросил о нашей жизни в Лионе или о «Новейшей типографии».

— Ну, пошли! Веду всех в ресторан.

Меня околдовывали некоторые жестокие картины, струящаяся из-под шипов кровь, кучки костей у подножия креста, растерзанные, обожженные, ободранные тела, но я помню одно на редкость умиротворяющее полотно, висевшее в прихожей, от него исходило смешанное ощущение легкости и тайны. Светлый, сияющий импрессионистский холст, резко отличающийся от религиозных картин из других комнат. Там были изображены три человека: две женщины в белых платьях и мужчина в кремовом костюме за штурвалом несущегося на полном ходу парусника. Женщины прикладывали руку козырьком к глазам и едва отделялись от фона, целиком заполненного треугольным парусом — тоже белым, но художник передал его сияние множеством мелких желтых, розовых, зеленых и коричневых мазков, — а напротив этих загадочных персонажей опускалось солнце. В зависимости от того, насколько пристально я разглядывал эту летнюю сцену, и от того, сколько времени проводил за созерцанием в неярко освещенной прихожей, взгляд мужчины казался то спокойным и безмятежным, то встревоженным и даже безнадежным, и тогда вся сцена могла означать как счастье скользить по воде, счастье быть вместе на паруснике июньским вечером, так и беспредельную тоску и тревогу трех существ, гонимых ветром, вглядывающихся в нечто страшное, стоящее за плечом у зрителя, и стремящихся к гибели, которой не избежать.