«Вот что остановило бойцов», — догадался Иван Николаевич и тут же крикнул во весь голос: «Батальон! Слушай мою команду!»
Он рванулся вперед. «За мной! Ура!..» За ним поднялась рота, вторая, третья. Японцы бросились в контратаку, но было уже поздно. Орудуя штыками, наши смяли и погнали самураев. Лейтенант Коваль выхватил у бойца полковое знамя — и к вершине. Вонзил древко знамени в землю на вершине Заозерной. Было это в полночь. Под утро, во время рукопашной, его ранило осколком гранаты, но он не вышел из боя, продолжал командовать, пока его не сменил командир полка.
После госпиталя, — продолжал майор, — наш комдив поступил в военную академию. Окончил ее уже во время войны. Командовал полком. Прямо с парада на Красной площади 7 ноября сорок первого года его полк ушел защищать Москву. А через год Иван Николаевич стал командиром дивизии, которая действовала на Донце. О тяжести этих боев можете судить хотя бы по вашему отделению. Сколько у вас ветеранов?
— Только мы с Карпухиным, — ответил сержант Васин.
— Вот и поразмыслите сами. — Майор помолчал. — И все-таки дивизии присвоили звание гвардейской.
Соседняя рота, отдыхавшая около реденькой рощицы, пришла в движение. Майор заметил это и заторопился.
После его ухода долго никто не нарушал молчания.
Густой баритон командира роты старшего лейтенанта Гостева всколыхнул солдат.
— В колонну по четыре становись!
Короткий отдых кончился.
В действующую армию отбыли внезапно и опять ночью. Возможно, предстояло с ходу вступить в бой.
Эшелон шел по «зеленой улице». Не останавливались часами.
Высадились на какой-то маленькой станции далеко за Харьковом. Вдоль железнодорожного полотна тянулись траншеи. Все здесь говорило о недавнем жестоком сражении. Еще едко чадили пакгаузы, еще не улеглась пыль над разрушенным зданием вокзала. Жилые дома сохранились только на окраине. Издали, откуда-то слева, доносились глухие взрывы. Беспорядочные, тяжелые.
Поднимая по дороге пыль, двинулась дивизия на запад. Через полчаса подошли к околице сожженной деревни. В двадцати — тридцати метрах от дороги догорал в валках хлеб. Только злобный враг мог решиться на такое святотатство. Поджечь хлеб! Непостижимо. Перед въездом в деревню валялось около десятка обгоревших коровьих туш.
Деревня — два ряда голых печных труб. Из-за полуразрушенной церковки, около которой рота остановилась на короткий отдых, было видно сооружение из двух столбов с перекладиной, похожее на детские качели. С перекладины свисала веревка. Она тускло блестела на солнце и раскачивалась на ветру. Рядом билась головой о землю седая женщина; к ее ногам молча жались трое малышей, старшему из которых было лет семь.
У Вадима дрогнул подбородок, посерело лицо.
— Виселица!
Да, это была виселица. Неподалеку от нее, по другую сторону ограды, стояло еще несколько таких же. Повешенные лежали на траве около церковной стены. Рыдали женщины. Заглушая их стоны, хрипло прокукарекал петух. Возле него бродили три чудом уцелевшие курицы. Сердито косилась на солдат облезлая коза, выщипывая редкую траву, которая проросла сквозь щебень.
Солдаты в скорбном молчании сгрудились около виселиц. Карпухин вскочил на кирпичную глыбу, сорвал пилотку с головы и, комкая ее, долго не мог вымолвить ни слова. Наконец глухо сказал:
— Пусть будут прокляты гады и душегубы! Во веки веков не простим фашистам.
Денис увидел стоявшего в стороне от женщин малыша лет трех, перепачканного сажей. На нем были штанишки с помочью через плечо, голова утопала в картузе со сломанным козырьком. Рубашки не было. Выпиравшие ребра подчеркивали худобу детского тельца. Стоял он один на один с огромным страшным горем. Лицо мальчика казалось не по-детски трагическим. Невозможно было без содрогания смотреть на этого слабого, обездоленного человечка.
Когда рота двинулась дальше, малыш все стоял на том же месте и смотрел на бойцов.