Выбрать главу

В «кирпичном лагере» сохранилась первая «пробная» газовая камера, построенная по приказу Гиммлера. Через некоторое время после нее были построены четыре камеры в «деревянном лагере». Первый завод смерти был «сдан в эксплуатацию».

Ян показал мне картину какого то неизвестного художника-каторжника. Я плохо разбираюсь в изобразительном искусстве и не берусь судить о ее художественном исполнении, но произвела она на меня жуткое впечатление. Нарисована цветными карандашами. Сюжет — музыканты-каторжники.

Люди-скелеты играют на равных инструментах… для увеселения эсэсовцев.

Картина исключительно метко передает весь дух концлагерной. Германии.

Я хотел купить картину у Яна. Но он — парень себе на уме. Заломил такую цену, что только американскому миллионеру под стать.

В «кирпичном лагере» теперь военнопленные, а в «деревянном», большем — русские репатрианты. Их около двадцати тысяч. Кругом часовые.

В лагере работают смершевцы (смершевские резервы). 50 человек офицеров. Отношение смершевцев (что равносильно отношению к ним советской власти) к этим русским людям, вообще, значительно ухудшилось. Объясняется это следующим явлением. Многие «остарбайтеры» не желают возвращаться на родину. Смершевцы вылавливают их, и, ясно, сажают за проволоку.

При каждой комендатуре есть смершевцы. Они приказывают польским властям собирать «остарбайтеров» и передавать по назначению.

Что ждет этих, трижды несчастных людей — тяжело сказать. Во всяком случае, многолетняя каторга…

Я работаю в опер-группе Шапиро. Нас 6 человек офицеров, 3 бойцов и 8 опознавателей. Работаем мы в «кирпичном» лагере.

Военнопленных здесь очень много. Около 40 тысяч. Опознаватели почти все немцы. Они одеты в русские солдатские формы. К каждому из них приставлен один солдат. И вот, с утра до вечера бродят по лагерю 16 человек… Результаты на лицо. Каждый день приносит значительный «улов».

21 июня.

Вчера приезжал майор Кравец с опер-группой (6 офицеров и 10 опознавателей). Майор родом из Одессы.

Он недавно возвратился из Ужгорода. Там работал у подполковника Чередниченко. Сообщил мне много интересных новостей. Оказывается, у нас идет жуткая чистка… Прямо страшно! Что будет с нами, русинами? Советы определенно хотят нас уничтожить, как бытовую единицу. За что?

Кравец говорит о Прикарпатской Руси, как о чем то таком маленьком и незначительном, о чем и не стоит упоминать. Он хвастается, не такой уж он сильный!

Вообще, я давно наблюдаю за странной психологией смершевцев. Для них Польша — так себе, странишка, с которой можно считаться, но не обязательно. Чехословакия для них — раз плюнуть! Венгрия, та Венгрия, с которой мы, русины, ведем тысячелетнюю борьбу — не важнее Чехословакии.

Смершевцы говорят о государствах, как об Иване Ивановиче или Петре Петровиче: «Захочу — в морду дам, захочу — помилую».

30 июня.

Управление находится в Гинденбурге. Младший лейтенант Кузякин, только что возвратившийся оттуда, говорит, что в скором времени весь наш фронт будет посажен на автомашины.

Уже получен приказ передать всю занимаемую нашим фронтом территорию фронту Конева. Нашей опер-группе приказ — перейти на работу в лагерь русских репатриантов. Немцы, все равно, будут работать в Советском Союзе и с ними возиться нет смысла. Работа в репатриационных лагерях в данный момент важнее.

5 июля.

Что то страшное творится со мною…

Позавчера мы переехали в «деревянный» лагерь.

Погода была замечательная. Солнце, плавно скользящее по небу, бесчувственные, немые облака. Развесистые деревья, телеграфные столбы, перекрестные дороги, трава, кусты, река… Смотрел я на этот мир, как будто живущий своей особой, непричастной к нашей людской, жизнью…

* * *

Вечером, по окончании связанных с устройством жилья хлопот, я вышел подышать свежим воздухом.

Наши бараки охранялись часовыми. В ночной полутьме как то зловеще сверкали их длинные трехгранные штыки.

По левую сторону тянулся ряд проволочных заграждений. Острые крючки, освещенные электрическим светом, напоминали расставленные лапы пауков, подстерегающих добычу.

По другую сторону проволочных заграждений прохаживались мерным шагом часовые, тоже с трехгранными штыками…

Дальше — стояла темная ночь. Мне казалось, она с коварным любопытством смотрела на наш лагерь. Странная! Могла же она и раньше насмотреться вдоволь на лагерь смерти.

По правую сторону виднелись ровно расставленные маленькие деревянные бараки. Последние из них тонули далеко-далеко в тусклом свете электрических фонарей. В бараках темно, там, может быть, спали, а может быть волновались, страшась неизвестного будущего, русские репатрианты.

В самых крайних бараках помещались власовцы. Они были отгорожены от остального лагеря проволокой и охранялись тщательнее остальных.

«Смерш» их не трогал. Допрашивать не было смысла. Их судьба давно была решена Красным Кремлем. Все они были обречены на многолетнюю каторгу.

Кругом царила мертвая тишина. Только шаги часовых зловеще напоминали о бдительности советского правительства, об «отеческой» заботе его о своих гражданах.

В смершевских бараках кипела работа. Снаружи этого не было видно — все окна были замаскированы одеялами.

«Нечего смотреть на колючую проволоку» — решил я и поспешил возвратиться к себе в комнату.

Стол мой завален разными документами и письмами репатриантов. Я принялся за работу.

Как то стыдно было мне читать эти письма. Люди, которых я никогда в жизни не видел, вставали предо мной, как живые.

Вот письмо матери, писавшей своему сыну в Берлин: «Дорогой мой Ванечка… Мы, слава Богу, все живы…» В конце письма: «Да хранит тебя Господь Бог! Целую тебя крепко, крепко…».

Совсем так писала и мне моя мать…

Я вложил в конверт все документы и письма «Ванечки», не найдя в них ничего подозрительного.

В этот момент в дверь постучали.

— Товарищ младший лейтенант! К майору Глазунову.

Комната майора Глазунова находилась в конце соседнего барака.

Зачем я понадобился Глазунову? Наверное, срочный перевод каких-нибудь документов.

По коридору прохаживались дежурные.

— Сюда, товарищ младший лейтенант.

Я перешагнул порог…

У окна стоял майор Глазунов. В душе у меня что-то дрогнуло. Майор смотрел на меня безумными, безжизненными глазами. Лицо его выражало какую-то устремленность в загадочный мир. Угловатый, выпяченный вперед подбородок, бледность, растрепанные волосы, сжатые тонкие губы.

Но этот безумный взгляд! Он бывает только у душевнобольных.

Длинные опущенные руки, растопыренные пальцы. Вся фигура выражает готовность на что-то броситься…

— Переведите мне вот тот документ — сказал майор, не меняя позы.

На столе валялись папки, документы, разбросанные окурки вокруг пепельницы, пепел Тут же лежала небольшая дамская сумочка из старой потертой пластмассы. Рядом с сумочкой — фотографии, письма, документы…

Густой табачный дым, окурки на полу…

Меня настолько поразил вид майора, что я в первое время даже и не заметил щупленькой девушки, сидевшей в углу на табуретке.

Девушке было не более двадцати двух лет. Она сидела, свернувшись комочком. Руки ее дрожали. Каштановые волосы свисали на одну сторону. В глазах робкий ужас, трепет и еще что то непонятное.

Бледное лицо без единой кровинки, пересохшие, воспаленные губы. Она приоткрыла рот и усиленно дышала, как будто ей не хватало воздуха. Ее впалая грудь под белой кофточкой высоко поднималась.

Я взял в руки документ для перевода и собрался уходить.

— Куда вы? Переведите здесь. Мне нужен перевод срочно.

Девушку звали Зоей. Почему то мне показалось, что иначе ее звать не могли. В моем представлении имя Зоя было всегда связано с образом щупленькой, безобидной и хрупкой девушки.