Я не понимал, и он еще сильнее заерзал в своем кресле, снова хрустнув пальцами. — Это значит, что они на все способны. Они узнали, что крошку-Каролину на гастролях будет сопровождать съемочная группа с телевидения. Проектом руководит бывший летчик, ведущий телеигры. Это будет невероятная реклама, можно сказать, гастроли века, наши внуки и те будут смотреть эту запись, Каролина Лемонсид станет символом нынешней войны. Людям запомнится несколько побед, несколько поражений, несколько заявлений мертвецки пьяных генералов, но превыше всего будет Каролина, та, чей голос оберегал от пуль, та, кого нужно было успеть увидеть, пока тебя не раздавило танком, та, что поднимала дух лучше всяких писем от возлюбленных. Понимаете, ваша история с Минитрип сильно задела гордость Джима-Джима. Растущая слава Каролины подлила еще масла в огонь, так что Слейтер почувствовал себя форменным неудачником. А это известие о съемочной группе окончательно добило его, оно для него хуже братской могилы, хуже семи казней египетских, прямо-таки настоящий апокалипсис. Джим-Джим теперь просыпается по ночам, твердит, что задыхается, что у него болит желудок, как будто его колют ножом. Приходится поить его горячим молоком, как ребенка, и уговаривать, что уже поздно и пора спать. По-моему, Джим-Джим вместе с японцем и двумя его приятелями очень рассчитывают на вас, они знают, что вам не отвертеться. Они часто говорят, что пора отправить вам какое-нибудь «милое напоминание», чтобы ускорить события. Они никому не доверяют, даже мне. Они знают, что я знаком с Дао, а Дао знаком с вами. Это ничего не значит, но когда человек весь на нервах, от него можно ждать чего угодно. Вот почему мне тревожно, и я боюсь, что мне перережут горло.
В задней комнате ресторана юный вьетнамский инженер снова хрустнул суставами. От беспокойства у него на лбу пролегла глубокая вертикальная морщина до самого носа. Он заговорил о родителях, оставшихся на родине, об учебе, о младшем брате-аутисте и показал его размытую фотографию. Больше мы не виделись. Несколько дней спустя после нашего разговора его нашли мертвым, окровавленное окоченевшее тельце валялось на помойке за «Разбитой лодкой». Ему не перерезали горло, как предсказывала асимптота, а размозжили домкратом лицо: зверский почерк Хуана Рауля, которого угрызения совести беспокоили не больше, чем комариный укус в спину тревожил бы слона.
14
Мой палец, который еще вчера казался таким же далеким, как крошечный марсианский зонд, с грехом пополам управляемый с Земли, стал подвижным и юрким, словно только что вылупившаяся ящерица. Что за лекарства совершили это чудо, что за таинственная смесь, по капле просочившаяся ко мне в вены? Какая разница! Теперь я мечтаю со всей силы двинуть кулаком Никотинке по бледно-серой физиономии. Эта психованная все чаще позволяет себе «особые проявления»: «Идиот, жалкий идиот. Что ты о себе вообразил? За кого ты себя принимаешь? Ты только посмотри на себя, ты же ни на что не способен, дряблый твой конец…» И тут она больно щиплет меня за руку, ой! Остается круглый синяк, который не проходит до конца дня. Лицо Никотинки холодно, как альпийская вершина, а взгляд у нее колючий, как осколок льда. Судя по всему, она все-таки пытается сдерживать приступы ярости. В какой-то момент поток брани замирает, «идиот, иди…», и, словно подхваченная мощной волной ненависти, Никотинка делает шаг к моей койке, приподнимает правую руку и сжимает бледный дрожащий кулак. Я уже готовлюсь, что сейчас мне со всего размаха двинут по морде, но в последний момент Никотинка спохватывается, вздыхает, качает головой с таким видом, как будто ей меня жалко, «бедняжка сукин сын», и выходит из палаты, оставляя меня наедине с моим ожившим мизинцем и жужжанием аппарата. Вслед за мизинцем, который переживает разительный прогресс, память моя тоже пришла в движение. Она корчится, то сжимаясь, то расслабляясь, как сфинктер больного, страдающего недержанием, и мощными рывками приоткрывает завесу над тем, каким я был той грохочущей мартовской ночью 1978 года. Вчера ко мне вернулось самое удивительное воспоминание о прошлой жизни. Огромное, размером с океан, оно непостижимо долго оставалось невидимым, скрытое в глубинах серого вещества, в темных лабиринтах мозга, а теперь пронзило меня насквозь: я любил Каролину. Мало того, я до сих пор люблю ее. Это воспоминание было подобно огромному температурному скачку на Плутоне: солнечный свет обжигал ледяную поверхность, вызывая к жизни дивный фейерверк из тысячи взрывов, тысячи тектонических сдвигов. Я люблю, я люблю, я люблю, я люблю, я люблю тебя, Каролина. Ты Солнце, я Плутон. Ты огонь, я растопленный лед, я лавина, я атмосферное явление, ты горящая звезда, я раскаленный добела осколок. Каролина — пламя, пылающее в моей памяти, уничтожая всякое воспоминание о Минитрип и ей подобных. Они были всего-навсего бездушными побрякушками, убого размалеванными картинками, второсортным товаром, которым стыдно пользоваться, в лучшем случае — твоими бледными подобиями, моя любовь, моя ненаглядная Каролина.