XV
Барон Физикелла, челноком сновавший между монсеньором Айрольди и аббатом, примчался к аббату ни свет ни заря и застал его врасплох, так как обычно являлся во второй половине дня; обессиленный, запыхавшийся, потный, барон сообщил только, что у него плохие вести, долго не мог отдышаться и наконец без лишних слов выпалил:
— Вас сегодня арестуют, сегодня же, до наступления вечера!
Аббат не отреагировал.
— Монсеньор расстроен, огорчен… Он не ожидал…
— А я ожидал, — сказал аббат.
— Так почему же, черт возьми, вы не смылись куда-нибудь, не спрятались?!
— Ничего мне неохота. Устал… К тому же можете считать, что я сошел с ума, но мне хочется посмотреть, чем все это кончится.
— Так могу рассуждать я, со стороны, — дескать, посмотрим, чем вся эта заваруха кончится, выпутается аббат Велла или нет… Но вы-то в этом деле — по горло! — Барон поднес руку к подбородку — показать, докуда дойдет вода, омут, в котором аббату суждено утонуть.
Аббат безразлично пожал плечами.
— Я вас не понимаю! — воскликнул барон. — Честное слово, не понимаю!
— Я тоже, — сказал аббат.
— Вам грозит тюрьма… Неужели на вас и это не производит впечатления, неужели вам не страшно?!
— Единственно, чего мне не хватало.
— А мне вот не хватает… простите, чуть не сказал грубость… Мне, может, тоже кое-чего недостает… Вы меня понимаете… Так что же, из-за этого подставлять себя?..
— То, чего недостает вам, человеку неподвластно — я понимаю, что вы имеете в виду… Но тюрьма создана для человека, я бы даже сказал — она в нем самом.
— Ага, ага, ага, — ответил своеобразным вокализом барон, решив: «Ну его, пусть делает что хочет, он явно спятил». Барон поднялся.
— Вы думаете, я сумасшедший? — спросил аббат.
— Ну что вы, и в мыслях не было… Но послушайте, что я вам скажу, — это последнее предупреждение монсеньора Айрольди. Насчет кодекса Сан-Мартино держитесь твердо, говорите, что вы его не портили, а перевели честь по чести, насчет «Египетской хартии» говорите что хотите: что она фальшивка или подлинник — это на ваше усмотрение… Если признаетесь, что вы ее подделали, у вас еще будет возможность оправдаться, смягчить вину: ведь она действительно отражает дух времени, замыслы Караччоло и Симонетти; более того, по их завуалированному или прямому наущению вы и поступали… Одним словом, держитесь этой версии, тогда монсеньор непременно вас вызволит.
— Посмотрим, — сказал аббат.
— Говорят, на бога надейся, а сам не плошай. В данном же случае, помогая себе самому, вы даете возможность монсеньору помочь вам.
— Посмотрим, — повторил аббат.
Они простились. Пока барон спускался по лестнице, аббат стоял на площадке; в дверях барон обернулся — помахать на прощание рукой.
— Простите, — задержал его аббат, — я забыл спросить, нет ли чего нового относительно адвоката Ди Блази…
— Ничего. Спекся.
— Спекся?
— Не захотел ничего говорить, вот ему и задали жару, сами понимаете…
— И он заговорил?
— Нет. Но у них уже все улики на руках. Завтра начнется суд. Приговор будет показательный. Чтобы другим было неповадно! — Барон жестом дал понять, каков именно будет наглядный пример: виселица.
— Это что, уже доподлинно известно?
— Конечно! — отозвался барон, еще раз помахал рукой и вышел.
Аббат вернулся в комнату и снова уселся к окну. Он сидел так часами, будто паралитик.
Жестокость законов, пытки, свирепые казни — однажды он видел казнь своими глазами — никогда его особенно не волновали; он причислял все это к естественному порядку вещей, или, вернее, рассматривал как меры, направленные на исправление человеческой натуры и столь же необходимые, как подрезка виноградных кустов или удаление сухих веток с оливковых деревьев. Он знал, что есть книга некоего Беккарии, осуждающая пытки и смертную казнь, — знал потому, что монсеньор Лопес как раз в эти дни распорядился ее изъять. Знал аббат и то, что думал на сей счет Ди Блази. Но мало ли прекрасных идей на свете! Жизнь складывается совсем иначе — жестоко и беспросветно. Однако теперь, представив себе, что пытками истерзан и к повешению приговорен человек, которого он знал, уважал и любил, аббат вдруг почувствовал, как мерзко жить в мире, где дыба и виселица — орудия закона, правосудия; ему стало нехорошо, затошнило. «Прочитать бы эту книгу Беккарии, у монсеньора Айрольди она наверняка есть… Но поздно; скоро за мной придут, а там вряд ли почитаешь, даже незапрещенное. И потом не известно, куда меня посадят, в Викарию или в Кастелламаре, — забыл узнать у барона. Может быть, все-таки в Кастелламаре; уж монсеньор Айрольди, наверное, замолвил словечко…» Тюрьма и в самом деле его не пугала; к удобствам и радостям жизни он совсем стал равнодушен; куда сильнее было желание раскрыть всему миру секрет своего обмана, показать, как он горазд на выдумки — «Сицилийская хартия» и «Египетская» были тому блистательным доказательством. Короче, над аферистом в нем взял верх сочинитель — встал на дыбы, как норовистый вороной, весь лоснящийся мальтийский конь, и поволок его, застрявшего одной ногой в стремени, по пыльной дороге… Кроме того, аббат уже привык жить один со своими мыслями. За перипетиями прошлого и настоящего он следил лишь для того, чтобы извлекать эмоции и докапываться до их смысла, как некогда из снов он извлекал цифры для лотереи. «Поистине жизнь есть сон, и человек, желая его осмыслить, придумывает очередную кабалистику; каждая эпоха — свою, каждый человек — свою. Все мы придумываем созвездия цифр — сна, который и есть жизнь; и вращается сие колесо по воле бога или разума… Наиболее вероятно, что счастливый номер выпадет разуму — скорее, нежели богу: сон внутри сна». Благодаря своему старому ремеслу «нумериста» аббат владел лексиконом, который позволял ему хотя бы приблизительно сформулировать эту расплывчатую, невнятную, граничащую с суеверием кабалистику.