Выбрать главу

Если суждение Ферми передано точно, одно упущение очевидно: гений уровня Галилея и Ньютона в то время в мире был — Эйнштейн. Но, во всяком случае, Ферми считал Майорану гением. Так почему бы не мог тот увидеть или предчувствовать то, чего ученые третьего, второго и первого рядов не видели и не предчувствовали? Впрочем, еще в 1921 году один немецкий физик, беседуя об атомных исследованиях с Резерфордом, предупреждал: «Мы живем на пороховой бочке», при этом добавляя, что, слава богу, еще не найдена спичка для ее подожжения (возможность не воспользоваться найденной спичкой в голову ему явно не приходила). Так почему не мог бы гениальный физик, полтора десятилетия спустя приблизившись к потенциально возможному, хотя и не засвидетельствованному открытию ядерного распада, понять, что спичка уже есть, и — будучи лишенным здравого смысла — в ужасе и смятении самоустраниться?

Теперь всем известно, что Ферми и его сотрудники в 1934 году, сами того не заметив, добились распада (тогда — расщепления) ядер урана. Заподозрила это Ида Ноддак, но ни Ферми, ни другие физики не восприняли ее утверждений всерьез и отнеслись к ним со вниманием лишь четырьмя годами позже, в конце 1938-го. Воспринять их серьезно, увидеть то, чего не видели физики римского института, вполне мог Этторе Майорана. Тем более что Сегре говорит о «слепоте». «Причина нашей слепоты не ясна и сегодня», — сказал он. И возможно, он склонен считать тогдашнюю их слепоту провиденциальной, если она помешала Гитлеру и Муссолини заполучить атомную бомбу.

По-иному — как всегда бывает, когда вмешивается Провидение, — расценили бы ее жители Хиросимы и Нагасаки.

XI

«Я и забыл о гнусном покушенье на жизнь, которое готовят зверь Калибан и те, кто с ним». Короткое слово — «мою», «на жизнь мою» — выпало из реплики Просперо, и мы повторяем ее в таком виде, следуя за отцом картезианцем, который водит нас по этому старинному монастырю. Он голландец. Наш ровесник. Высокий, худой. Опираясь на длинную неструганую палку, с какими бродят пастухи и отшельники, он волочит, превозмогая боль, перевязанную ступню. Механически пересказывает историю ордена, историю монастыря, но время от времени оборачивается и, замолкая посреди фразы, на полуслове, пристально смотрит на нас ясным взглядом, в котором проблескивают недоверие и ирония. Будто он догадывается, о чем бы мы хотели спросить. И предупреждает наши вопросы — безоружный и обезоруживающий. Орден, говорит он, не знал за свою историю деяний, которые могли бы составить его литературную или научную славу; единственное, что сделал примечательного монах-картезианец, обитатель этого монастыря, — переписал старинную хронику.

Но едва мы попали в эту затерянную среди лесов цитадель, тревога и любопытство прошли. В мозгу, будто от стенки к стенке, бьются слова Просперо: «Я и забыл о гнусном покушенье на жизнь, которое готовят зверь Калибан и те, кто с ним». За этой фразой тотчас тянутся другие, того же Просперо, из той же сцены IV акта «Бури», предпоследнего творения Шекспира, в определенном смысле — последнего: «В этом представленье актерами, сказал я, были духи. И в воздухе, и в воздухе прозрачном, свершив свой труд, растаяли они. — Вот так, подобно призракам без плоти, когда-нибудь растают, словно дым, и тучами увенчанные горы, и горделивые дворцы и храмы, и даже весь — о да, весь шар земной. И как от этих бестелесных масок, от них не сохранится и следа.

Мы созданы из вещества того же, что наши сны. И сном окружена вся наша маленькая жизнь». Ибо то, что предстает перед нами — обширный сад, посередине которого, как на картине монсу Дезидерио, высятся аркады и фасад церкви — «разрушенной землетрясением», сообщает подаренная монахом брошюра; длинные безлюдные коридоры; пустые кельи с одним окном, где подоконник служит письменным столом (такое решение, говорит монах, высоко оценил Ле Корбюзье); пожелтевшие, источенные червями старинные офорты с изображением основателя ордена, — кажется нам тающим, нереальным, подобным сну, осознаваемому как сон. Но, может, то, что в памяти за первой репликой всплыла вторая, в большей мере обусловлено смыслом нашего путешествия, нашего прихода сюда: быть может, здесь, в этом монастыре, кто-то спас себя от измены самой жизни, изменив готовившемуся покушению на жизнь; после его дезертирства, однако, покушения не прекратились, таяние продолжается, человек утрачивает цельность, растворяется в массе «вещества того же, что наши сны». Не сон ли о том, чем «был» человек, — запечатлевшаяся на обломке стены в Хиросиме тень?