Выбрать главу

Мотоциклисты уехали, тарахтя еще громче. В неожиданно наступившей тишине я услышал, как кардинал хвалит величественность и красоту гостиницы. Дон Гаэтано — так мне показалось — посмотрел в мою сторону и иронически подмигнул, как бы сострадая бедняге кардиналу, которому положено бы знать, что такое истинное величие, истинная красота, — а он не знает. Потом дон Гаэтано сказал:

— Ваше преосвященство, — и повлек за собой в гостиницу это соцветие сановников церкви.

Внимательно прислушиваясь к разговору дона Гаэтано с епископами и кардиналом, я не заметил прибытия новых машин. Почти во всех — водители в униформе, значит, машины принадлежали ведомствам и министерствам. И выходили из них наверняка министры, их заместители, генеральные директора, президенты и вице-президенты компаний. В других машинах, наоборот, за рулем сидели женщины, и мне нетрудно было догадаться, что это жены, провожающие мужей лишь с тем, чтобы потом отвести назад машину. Одна из них заставила заработать мое воображение: не то чтобы красавица (впрочем, красавиц я никогда не любил, только женился на одной из них и тотчас же ее бросил), но высокая, видная, с умным ироничным лицом; в ее движениях, в улыбке, в свечении глаз сквозило едва сдерживаемое нетерпение, как будто она вот-вот закричит: «Я свободна!» — и побежит, полетит от радости. Пока муж открывал багажник и вытаскивал чемоданы, она все говорила, и ее переменчивый голос звучал для меня как зов, как будто в этих наставлениях мужу: не простужаться, не объедаться, надевать к вечеру свитер, не забывать за едой принять пилюлю — был другой смысл, предназначенный для меня (она меня заметила и, быть может, узнала): «Сейчас я оставлю этого дурака, этого борова, этого вора и целую неделю буду свободна, свободна, свободна…» Пока я расшифровывал этот ее призыв, она, подтверждая его, посмотрела на меня весело и томно, вызывающе и многообещающе. На миг мной овладело искушение поехать за ней или, еще проще, попросить ее подвезти меня в город: прямо при муже, которому некоторые опасения насчет жены — если он еще на такое способен — весьма помогут в тех упражнениях, которыми он намерен заняться. Но, даже видя, что она уезжает, я не двинулся с места. Рассеянный поцелуй мужу, последний взгляд мне, возможность рассмотреть ее ноги в тот миг, когда она захлопывала дверцу… Впрочем, ее, наверное, кто-нибудь ждет: «Проводила моего борова в Зафирову пустынь, пусть занимается своими духовными упражнениями, теперь целая неделя — наша…» Но некоторое время я не давал угаснуть иллюзии, что ради меня она оставила бы ожидавшего ее мужчину.

Вся площадка была уже заставлена машинами и горками чемоданов и сумок. Носильщики появлялись и исчезали, задыхающиеся, в поту, но явно не в состоянии были различать по рангам прибывших или прибывающих постояльцев. Поэтому некоторые из приехавших подзывали носильщиков или протестовали таким тоном, что в нем явно слышалось: тот багаж, что ты схватил раньше, чем мой, принадлежит моему вице-президенту, а я президент, и, значит, я первый, хотя и приехал вторым, — или что-то в этом роде. Но, если не считать этой легкой досады, которую срывали на носильщиках, между гостями царил дух непринужденного, даже развязного панибратства: удивленные возгласы, объятия, похлопывания по плечу, шутливые ругательства. С прибытием министра этот дух поугас, автомобиль, из которого вылезал министр, создал некий центр притяжения, словно магнит среди железных опилок. То же было, когда приехали еще три-четыре особы, которых я не узнал. Но в тот момент, когда появился дон Гаэтано, это центростремительное движение изменило направление, захватив и министра, и неведомых мне сановных особ: все кинулись к нему, но остановились, застыв полукругом не меньше чем за метр от него. И мне показалось, что в этом полукруге неукоснительно соблюдаемая очередь целующих ему руку установилась сама собой. Дон Гаэтано всех узнал, о каждом вспомнил какую-нибудь частность касательно его семейных или служебных дел либо состояния здоровья; и все были счастливы тем, что их узнали и отличили. Но во всем, что дон Гаэтано делал и говорил, был некий постоянный обертон или оттенок насмешки, неуловимый для столпившегося вокруг него стада. А я, улавливающий все, был им зачарован: мне казалось, что эта дистиллированная насмешка, это тончайшее презрение неотделимы от того особого единодушия, как бы сообщничества, которое установилось между доном Гаэтано и мной, и что его образ есть тот образ, к которому я стремлюсь, но только наделенный мудростью и — благодаря преклонному возрасту — завершенный.