— Право же, мне об этом известно еще меньше, чем вам! — уверял монсеньор. — Кроме того, в свете последних событий…
Каждый год, по весне, пунктуально, как ласточки, господа и дамы высшего палермского общества возвращались в свою «Беседку» на Приморском бульваре. Все те же имена, те же лица, та же старая-престарая комедия — смесь галантности и злословия, — но на сей раз осложненная, можно даже сказать, обогащенная событиями последних дней, ибо большинство этих людей умудрялись извлекать из случившегося удовольствие; именно удовольствие вызывают в обществе праздных людей страшные или позорные истории, особенно когда герои их принадлежат к тому же избранному кругу. Но приход весны совпал со страстной неделей; возвышение для духовного оркестра пустовало, в дамских нарядах преобладали темные цвета, особенно фиолетовый, отчего веселое сборище неожиданно приобрело мрачный, траурный колорит.
— Не стоит об этом говорить, тем более что я и сам еще не вполне разобрался, в чем дело, — отбивался монсеньор Айрольди. — Мне кажется, бедного аббата подкосила болезнь, он что-то чудит… К тому же сейчас есть дела поважнее, не терпящие отлагательств…
— Спасибо святой Розалии — уберегла нас! — говорила княгиня Трабиа.
— Подумать только, мятеж был назначен как раз на сегодня! — напомнила княгиня Кассаро; она, как супруга претора, была самая осведомленная.
— А по-моему, мы обязаны своим спасением самому Иисусу Христу: недаром сейчас неделя страстей господних… — сказал маркиз Виллабьянка. — По-моему, сам Христос надоумил этого молодого чеканщика, Териаку, пойти исповедоваться. Ничего не скажешь, господь к нам милостив, хоть и погрязли в грехах, и мним о себе слишком много…
— О да, поистине милостив! — подхватил монсеньор Айрольди.
— У господа, — вставил свое соображение дон Саверио Дзарбо, — имелся, так сказать, и свой особый интерес: как известно, злоумышленники намеревались прежде всего разграбить церкви.
— Они все продумали, — заметила супруга претора, — расчет был верный: в страстной четверг в церквах выставляются все ценности…
То был хитроумнейший пропагандистский ход монсеньора Лопеса; опасаясь бунта, он, чтобы повлиять на настроение низов, специально пустил эту небылицу.
— Ясно одно, — подытожил князь Трабиа, — что мы пригрели на груди змею… Но лично я могу с чистой совестью сказать: мне этот Ди Блази никогда не нравился.
— Что правда, то правда, — подтвердил Мели. — Ваше превосходительство всегда его недолюбливали.
Однако князю такое свидетельство пришлось почему-то не по вкусу, и он с холодной укоризной отпарировал:
— Зато вы в нем души не чаяли…
— Нас связывала единственно любовь к поэзии, — в оправдание себе заявил Мели.
— Неужели вы думаете, что он любит поэзию? Что в таком жестоком сердце может быть место для любви к поэзии?
— Поэзию он любил. Любил… — будто разговаривая сам с собой, рассеянно покачивая головой, сказал аббат Кари.
— Старик совсем впал в детство, — проворчал князь.
Мели же воскликнул:
— Ну нет, дорогой аббат! Теперь у нас есть все основания полагать, как правильно изволил заметить его превосходительство, что поэзию он не любил, не мог любить! Только пускал пыль в глаза простакам вроде меня…
— Это вы не любите поэзию! — внятно произнес аббат Кари, глядя на Мели потухшим взглядом. И, с трудом встав, опираясь на палку, побрел прочь.
— Я?! Я не люблю поэзию?! Слышали, что он говорит? Совсем из ума выжил! — смеялся Джованни Мели, но где-то в глубине его глаз затаилась едва различимая тень страха. — Как это может быть, — продолжал он, — если я сам сочиняю! Мои стихи переживут не только вас, ваше имя с надгробной доски сотрется, а моя поэзия все еще будет жить! — выкрикивал он вслед аббату Кари.
— Не обижайтесь на него, старик не в себе, — урезонивала Мели супруга претора.
— Я все-таки не могу понять одного: вы у него бывали, общались с ним запросто… — не отставал от Мели князь Трабиа. — Только из любви к поэзии, допустим, что так… Ваше превосходительство тоже с ним знались… — Эти слова были обращены к монсеньору Айрольди.