В руках он держал увесистый бумажный пакет.
— Я захватил кое-что к ужину, — улыбнулся.
Передал пакет в руки, расстегнул пальто. Протянул Зине три замерзшие розовые розы.
Розы в этой бесконечной, страшной войне! Несмотря на то что был уже март, Крестовской в этом году еще не доводилось видеть цветов. Они исчезли с улиц. Вокруг бушевала война, и Одессе было не до цветов.
Может, где-то они и были. Может, где-то и высаживались клумбы — для благоухания в теплом южном апреле. Но Зина этого не видела. В том мире, в котором она жила, не было цветов. Холод был, отчаяние, кровь, смерть…
На фоне страха и отупляющего молчания она давно забыла о существовании цветов. К чему цветы, если вокруг бесконечный, непрерываемый танец смерти?
Но сейчас тонкие лепестки дрожали в ее руках. А едва уловимый нежный аромат вызвал на глазах слезы. Зина прижала цветы к лицу, закрыла глаза, застыла так, не чувствуя, что по ее лицу, из-под опущенных век, текут самые настоящие слезы.
Она почувствовала нежные, однако решительные прикосновения чужих пальцев к щеке.
— Ты плачешь? — В словах немца звучало удивление.
— Потому, что это цветы. Тебе не понять.
— Ты ошибаешься. Я понимаю.
Зина вскинула глаза вверх, беззвучно взмолилась всей своей израненной душой, бьющейся в клетке, словно умирающая птица: «Уходи, ради всего святого для тебя, уходи! Зачем ты пришел? Я не хочу! Избавь меня от этой мучительной казни!»
— Я так рад, что ты меня позвала, — Генрих все еще продолжал гладить ее щеки, не отрывая глаз от ее лица. — Мне так одиноко в этом враждебном мире. Порой бывает так страшно. А когда я вижу тебя, то чувствую себя так, словно там, где ты, — мой дом. Ты не поверишь, сколько значит для меня это чувство… здесь.
«Не будет дома. Ничего для нас больше не будет, — бились мысли внутри, разрывая мозг. — Не будет дома. Будущего не будет. Ничего не будет — ни тебя, ни меня… Мы есть. Но нас уже нет».
— Я понимаю, — кивнул Генрих. — Ты думаешь о том, что у нас никогда не будет дома. Я знаю. Но давай не будем об этом теперь?
— А что изменится? — вырвалось у Зины.
— Я не знаю, — в голосе его зазвучала глубокая печаль. — Но помнишь ту песню? Я хочу жить в твоих глазах.
— Пойдем на кухню, отнесем пакет, — улыбнулась Зина.
Генрих принес много всякой еды: колбасу и шоколад, масло и мармелад, апельсины и какие-то консервы. Среди всей этой разноцветной груды, вываленной на стол, мелькнула бутылка французского шампанского.
— Роскошь! — улыбнулась Зина.
— У нас сегодня незабываемый вечер, — улыбнулся Генрих в ответ, и получилось так, словно они улыбаются вместе. И добавил: — И ночь.
— И ночь, — улыбка исчезла из ее глаз.
Крестовская взяла бутылку шампанского и пошла в комнату. Села к столу. Генрих сел напротив — как раз туда, где стоял чисто вымытый бокал с водой… Открыл шампанское. С пробкой метнулся фейерверк ослепительных золотисто-белых искр. Зина засмеялась. Генрих разлил шампанское.
— За нас? — спросила Зина, поднимая бокал.
— За нас, — согласился он с ней.
— Тогда до дна, — она залпом опустошила бокал. Генрих сделал то же самое.
У Зины совершенно не было аппетита, к тому же сказывалось нервное напряжение, так что ей казалось, что она жует прогорклую бумагу.
— Мне хочется рассказать тебе кое-что, — начал Генрих, — и хочется, чтобы ты поняла. Я скучаю по своим родителям, братьям и сестрам. Мне очень одиноко здесь. Я никогда не был так надолго отрезан от дома. А когда появилась ты, вся эта тоска ушла. Я просто счастлив, что тебя встретил.
— У меня нет родных… — задумчиво проговорила Зина.
Он снова налил шампанское. Выпили. Воды на дне бокала больше не было. Снотворное начало действовать — речь Генриха стала вялой.
— Я полюбил твою страну. Это правда, — начал было он, но Зина перебила его:
— Очень странной любовью, выходит.
— Нет, это правда. Я полюбил твою страну. Я думал, как и многие, что мы придем вас освободить. Спасти от страшных коммунистов, от советского строя. Но то, что я увидел здесь… К этому я не был готов.
— Я понимаю, — горько прошептала Зина.
— Память будет долгой и не всегда ровной, — вздохнул Генрих, — потому что… потому…
Голова его свесилась на грудь, и, как-то сразу обмякнув, он упал на пол и так остался лежать на боку, немного подогнув ноги, в нелепой позе человеческого эмбриона.