Но все же была одна область, где он меня никогда не надувал, не разочаровывал, не запугивал и не предавал, ни одного раза! Это было мое образование, мое научное обучение. Здесь он никогда не колебался, никогда не проявил даже минутного неудовольствия!.. Он был верен себе! Если я его слушал, он был счастлив, преисполнен удовлетворения и сиял… Я знал, что он готов был посвятить мне час, два и больше, иногда целые дни, только чтобы объяснить мне невесть что… Все, что касалось направления ветров, перемещения луны, калориферов, созревания огурцов и отражения радуги… Да! Он действительно был одержим дидактической страстью. Он хотел бы преподавать мне все предметы вместе и к тому же время от времени делать мне гадости! Он не мог себе в этом отказать, ни в первом, ни в последнем! Я долго думал обо всем в задней комнате лавки, когда чинил его хлам… Это было в нем от рождения, этот человек растрачивал себя… Он должен был бросаться, от одного к другому, но действительно до конца. С ним не было скучно! О! этого нельзя было сказать! Мое любопытство подталкивало меня как-нибудь сходить к нему домой… Он часто рассказывал мне о своей мамульке, но никогда ее не показывал. Она же никогда не приходила в бюро, она не любила «Самородок». У нее, должно быть, были на это свои причины.
* * *
Когда моя мать, наконец, убедилась, что я надежно пристроен и не уйду сразу же, что у меня есть стабильное занятие у де Перейра, она сама пришла в Пале-Рояль, чтобы принести мне белье… В сущности, это был только предлог… чтобы посмотреть, что это за дом… Она была на редкость любопытна и хотела все видеть, все знать… каков этот «Самородок»?.. Как я живу? Достаточно ли ем?
От нашей лавки это было не так уж далеко… От силы четверть часа пешком… Несмотря на это, она задыхалась от усталости… Она была совсем вымотана… Я заметил это еще издалека… в конце Галереи. Я беседовал с подписчиками. Она опиралась на витрины и останавливалась, задыхаясь… она отдыхала каждые двадцать метров… Уже больше трех месяцев мы не виделись… Я нашел, что она крайне похудела и как бы потемнела и пожелтела, ее веки и щеки сморщились, много морщин появилось под глазами. У нее был по-настоящему больной вид… Как только она отдала мне мои носки, кальсоны и носовые платки, она сразу же заговорила об отце, хотя я ее ни о чем не спрашивал… Он всю жизнь будет страдать, тотчас же прорыдала она, от последствий моего нападения. Его уже два или три раза привозили на машине из конторы… Он едва держался на ногах… Он все время был подвержен обморокам… Он просил ее сказать, что охотно прощает меня, но больше не хочет со мной говорить… еще очень долго… пока я не пойду в армию… пока не изменятся мои манеры и настроения… В общем, не раньше, чем вернусь с военной службы…
Куртиаль де Перейр как раз возвращался из обхода, а возможно, из «Смуты». Он, должно быть, потерял меньше, чем обычно… Подойдя, он неожиданно вдруг стал крайне любезным, приветливым, мягким, насколько это возможно… «Счастлив видеть вас здесь…» А, по поводу меня? Обнадеживает! Он тут же пустился в похвалы, чтобы обворожить мою мать, и даже захотел, чтобы она поднялась наверх немного с ним побеседовать… в его личный кабинет… на «тунисский» чердак… Ей было тяжело пробираться за ним… Лестница была крутая, усыпанная мусором и скользившими под ногами бумажками. Он был крайне горд своим «тунисским» кабинетом, ему хотелось всем его показать… Это был ансамбль, выдержанный в стиле «гипербеспорядок», с сервантами «альказар»… Плюс мавританский кофейник… марокканские пуфики, ковер с витым узором, весь курчавый, вобравший в себя не менее тонны пыли… Его никогда не поднимали… Даже и не пытались чистить… Впрочем, кучи печатной продукции, каскады и ворохи корректур, пломб и последних гранок делали любые попытки в этом направлении смехотворными… И даже, нужно это признать, весьма опасными… Любое нарушение равновесия было очень рискованно… Все должно было оставаться в покое и как можно меньше сдвигаться с места… Еще лучше, очевидно, было разбрасывать всюду новые бумаги для подстилки. Это все же слегка разнообразило интерьер…
Я слышал, как они разговаривали… Куртиаль прямо заявил ей, что открыл у меня блестящие способности к журналистике, которые в «Самородке» принесут состояние… Репортажи!.. Я достигну многого, безо всякого сомнения… она может возвращаться и спокойно спать все это время… мое будущее гарантировано. Я стану хозяином своей судьбы, как только приобрету все основные знания. Нужно только набраться терпения… Постепенно он вложит в меня все, что нужно… Но все это постепенно!.. Ах! Ох! Он был противником всякой спешки! Грубых рывков!.. Не нужно никакого насилия! Не нужно спешить с развязкой! Бессмысленная тряска! Впрочем, я, судя по его словам, всегда проявлял самое горячее желание учиться!.. Более того, я стал проворен. Превосходно выполнял мелкие поручения, которые он мне давал… Я успешно справлялся с ними… Постепенно я стану ловким, как обезьяна! Быстрым! Сообразительным! Трудолюбивым! Скромным! Просто загляденье! Его уже было не остановить… В первый раз в своей жизни моя бедная мать слышала, что о ее сыне так говорят… Она не могла прийти в себя… Под конец, при прощании, он настоял, чтобы она взяла книжечку с подписками, которые она, без сомнения, могла хорошо пристроить среди своих друзей… и знакомых… Она обещала все, что он хотел. Она смотрела на него, ошеломленная… Куртиаль не носил рубашки, только лакированный воротничок под фланелевым жилетом, который всегда был немного шире воротничка, он покупал его на несколько размеров больше, чем нужно, все вместе это образовывало нечто очень засаленное… Зимой он надевал их по два, один поверх другого… Летом, даже в сильную жару, он носил большой редингот, лакированный воротничок чуть поменьше и доставал канотье. Он очень заботился о нем… Это был уникальный экземпляр, настоящий шедевр, вроде сомбреро, подарок из Южной Америки, из редчайшей ткани! Неповторимый… Он просто не имел цены!.. С первого июня по пятнадцатое сентября он носил его на голове, не снимая почти никогда. Только в самом крайнем случае: он боялся, что его украдут!.. Так, по воскресеньям, во время полетов он очень переживал… Он все же был вынужден поменять его на высокую с нашивками фуражку… Она являлась частью униформы… Он доверял мне свое сокровище… Но как только он касался земли, спрыгивал, как заяц, и скакал по бороздам, его первым восклицанием было: «Э, моя шляпа! Фердинанд! Моя панама! Во имя Господа!..»