— Извините. Герр доктор? — он предложил сигары своему другу.
Либерман подумал, что как медик должен бы выдержать этот запах и без курения, но он так давно не присутствовал на вскрытии, что тоже ощущал подступающую тошноту.
— Спасибо, — сказал он, взяв коробку.
Профессор Матиас закончил подготовительный ритуал и произнес:
— Если мы не найдем ничего приятного, то, по крайней мере, отыщем что-нибудь новое.
И он выжидательно посмотрел на двух своих товарищей.
— Не узнаете? Это цитата из «Кандида». — Затем он осторожно отогнул нижние простыни, открывая живот фройляйн Лёвенштайн. Он раздулся от газов, скопившихся в кишечнике, кожа туго натянулась. По бокам от спины, прижатой к серой плите стола, тянулись коричнево-малиновые и фиолетовые прожилки. Матиас поправил ткань, чтобы убедиться, что грудь мертвой женщины тщательно прикрыта.
— Герр профессор, — сказал Либерман, — прежде чем вы начнете, могу я взглянуть на рану? — Матиас бросил неодобрительный взгляд на Либермана.
— Пожалуйста, — с надеждой прибавил Либерман.
Матиас приподнял верхнюю простыню и снова опустил ее, так что Либерман едва успел что-то разглядеть.
— И вы никак не можете это объяснить? — спросил Либерман.
— Никак, — холодно ответил Матиас, давая понять, что разговор на эту тему закончен.
Старик взял маленький скальпель и начал делать надрезы на животе фройляйн Лёвенштайн. Он отогнул плоть, и в образовавшееся большое отверстие стала видна округлая розовая поверхность мочевого пузыря. За ним виднелась более темная матка. Райнхард отвернулся.
— Так-так… — пробормотал профессор Матиас. Его дыхание стало реже, и он слегка сопел.
— Что? — спросил Райнхард.
— Матка увеличена.
Дым от сигары Райнхарда окутал тело фройляйн Лёвенштайн и собрался в брюшной полости. Матиас неодобрительно фыркнул.
— Это значит, что…
— Терпение, инспектор. Сколько раз вам говорить!
— Festina lente?[4]
— Конечно.
Старик вытер кровь со скальпеля и взял с тележки большие ножницы. Он сделал несколько надрезов и обеими руками вынул пузырь из тела мертвой женщины. Затем профессор опустил мягкий мешочек в сосуд с формальдегидом и остановился, чтобы посмотреть, как он опустится на дно. Орган погружался, оставляя после себя полоски коричневой тягучей субстанции. Матиас, казалось, глубоко задумался.
— Очень интересно, — тихо пробормотал он.
— Что? — спросил Райнхард.
Матиас проигнорировал вопрос и коротко обратился к голове фройляйн Лёвенштайн:
— Прошу прощения.
Затем он снова опустил руки в ее живот и сжал ладонями раздутую матку.
— Да, — повторил он, — в самом деле, очень интересно.
Вытерев остатки зловонной плоти с пальцев, Матиас взял другой скальпель и быстро сделал два надреза. Либерман вспомнил, что похожие движения делали официанты в «Империале», разрезая фрукты. С легким сопением и свистом Матиас склонился над телом фройляйн Лёвенштайн и осторожно повернул разрезанную матку.
Закончив, он некоторое время помолчал. Ни Райнхард, ни Либерман не видели, что обнаружил старый профессор. Матиас стоял, наклонившись над трупом, его окровавленные руки все еще находились внутри тела.
Райнхард откашлялся, стараясь привлечь внимание патологоанатома.
Никакой реакции.
— Герр профессор?
Матиас помотал головой и что-то неразборчиво прошептал.
Либерман вопросительно посмотрел на Райнхарда.
— Профессор? — повторил инспектор.
Старик сделал шаг назад и, показав на вскрытый живот фройляйн Лёвенштайн, произнес:
— Господа…
Инспектор и доктор приблизились к столу.
Либерман не думал, что будет удивлен. Он был уверен, что фройляйн Лёвенштайн была беременна, и уже представил себе, что он увидит.
Но он ошибся.
— Господь всемогущий, — прошептал Райнхард.
В разрезанной матке фройляйн Лёвенштайн лежали два маленьких тельца, каждое размером с палец, но выглядели они как полноценные люди. Крошечные пальчики на руках и ногах полностью сформировались, а на личиках с закрытыми глазами застыла безмятежность. Пуповина лежала между ними, как дракон на страже своего сокровища. Казалось, им было уютно в этой отвратительной лужице околоплодных вод.
Когда первый шок прошел, Либерману вдруг стало ужасно грустно. Ему хотелось прочитать молитву, но за отсутствием какой-либо религиозности, он вынужден был искать утешения в ее заменителе — поэзии:
— Сон — это хорошо, смерть лучше; но, конечно, лучше всего было бы не рождаться совсем.