Выбрать главу

— А симпатичная морда у этого Клеманкина! — обратился он вдруг через стол к присяжному поверенному.

— Это вы о ком, ваше превосходительство? — вставил командир полка, не поняв, в чем дело.

— Да это мы там одного повесили! — объяснил председатель, блеснув своими мелкими глазками, и продолжал, обращаясь к защитнику:

— Ничего, батенька, не поделаешь. Вот!.. Мы и так уж на двух убитых свалили все. Вы заметили? — и чтобы совсем расположить к себе присяжного поверенного, прибавил многозначительно и тихо: — Генерал-губернатор… семерых… предписал… Ну. И пришлось пятерых… того… Царство им небесное!

Он обвел зал глазами, точно ища иконы, и перекрестился на своем толстом, начинавшем потеть под расстегнутым сюртуком, брюшке.

— Ну. За ваши успехи, господин защитник. Нечего грустить. Другой раз…

* * *

Офицер-судья, который чуть не расплакался на суде, — так растрогал его тогда адвокат, уверявший, что мальчик-гимназист восемнадцати лет, приговоренный к смерти, осужден невинно, — теперь все пил и пил и сквозь туман в глазах видел кругом все милые и славные лица своих товарищей-офицеров, и все были такие добрые, хорошие, что удивлялся: как могла придти ему тогда на суде такая дикая и глупая мысль: отказаться от всего и выйти в отставку?.. чтО бы было теперь? Что бы он сделал сейчас и из-за чего? Ведь не гимназиста бы, так все равно бы кого-нибудь повесили.

Председатель так ясно доказал тогда всем, что пятерых нужно. Не все ли равно тогда — кого? И это было так ясно-убедительно, что он утешался и опять пил и пил.

Адвокат, который давно уже понял, что на суде ни красноречие, ни наука, ни даже чувства ничего не значат, а что все дело только в том, чтобы ладить с судьями и приучить их к себе, чтобы они не боялись защитников и не считали их самих за экспроприаторов, тоже пил теперь — стараясь улыбаться направо и налево офицерам, чтобы показать, что и он — как они, но в душе сквозь туман вина упорно вертелась одна фраза: «Вот она, та среда, которая подготовила Порт-Артур и Цусиму». И ужасаясь ей, мечтал о том, как опишет это когда-нибудь в своих мемуарах…

* * *

В городе была тревога.

Собрание выборщиков в Думу и сам новоизбранный депутат собирали подписи под протестом против казни. В Петербург летела телеграмма. Мать одного из осужденных, гимназиста, высокая полная дама с ввалившимися, застывшими без слез глазами, в каком-то упорном хлопотливом беспокойстве ездила то к депутату, то к губернатору, то к защитнику, то к прокурору… и наводила на всех точно страх. Генерал-губернатор ее не принял; другие успокаивали, что-то неопределенно мямлили, обещали и куда-то торопились все точно прочь от нее. Ее сопровождала дочь, некрасивая маленькая барышня, с тоской и страшной тревогой следившая за матерью, усаживавшая ее заботливо на извозчика и вдруг принимавшаяся шептать: «Мама, мама, успокойся. Я уверена… Валя тут ни при чем, и его помилуют…»

Депутат тоже два раза ездил к генерал-губернатору, но во второй раз не был принят. Он был доктор, седой и добрый старик, с седыми бровями и: слезливыми глазками, известный в городе общественный деятель. Но странная мысль пришла ему в голову, когда он в первый раз подъезжал к генерал-губернаторскому дому. Мимо шли люди, блестел снег, извозчик похлопывал на морозе руками. Вспомнилась мать гимназиста, бледная, в косынке, но вдруг все показалось ему ложью, ненужным, и ложью показалось то, что он едет теперь к генерал-губернатору просить об осужденных. «Ведь правительство-то всегда правительство. И из-за шума-то оно, пожалуй, хуже не уступит», — мелькнуло вдруг в голове и стало беспокойно. Но он вспомнил митинги, протесты, вспомнил всеобщее возбуждение в стране, которое бурлило кругом и готовилось, как казалось, подняться победной волной, — и даже умилившись, что ему пришлось быть свидетелем такого великого и важного исторического времени, он твердо и с достоинством народного представителя вступил в генерал-губернаторский подъезд, готовя, чтО скажет…

* * *

Генерал-губернатор был длинный, затянутый в корсет и молодцеватый, несмотря на свои семьдесят лет, генерал, с моложавыми нежными щеками. Он никогда не сомневался, что его наружность, огромные усы и всегда сжатые грозные брови над суровыми прямо глядящими глазами производили неотразимое и великолепное начальственное впечатление, и вся его мысль, вся его душа, казалось, ушла в эту его картиночную наружность. Для него все было ясно.