Выбрать главу

Скоро шум, крики и суета остались позади, в стылом полумраке осеннего вечера. “Смачно я поужинал, нечего сказать”, — выскочив из дворов, Буров перешел на шаг, незаметно, не поворачивая головы, огляделся и вальяжно, фланирующей походкой направился к дому. Хрена ли собачьего надо — идет себе человек, гуляет, борется с болезнью века, гиподинамией. И расположение духа у него самое безмятежное — нажрался на халяву, подрался, в гипоталамусе, в сексуальном центре, сидит телефон ласкучей, безотказной как трехлинейка двустволки <На фене — девушка без предрассудков.>. Может, позвонить, сколько там натикало-то? Буров поднял руку и радостный настрой его резко поубавился, а по здравому размышлению и вовсе испарился. Было с чего. Его часы “командирские” накрылись хорошо известным женским органом. Противоударные, непроницаемые, с календарем. И с дарственной гравировкой от высокого командования. Весь вопрос в том, где это случилось. А то как бы и самому этим самым органом не накрыться…

Пролог

Фрагмент второй

Плохо жить на воле одиночкой, тоскливо и тягостно. А за колючим орнаментом и подавно. Без семьи, товарищеской скрутки — хана. Не будет ни гущи из десятки <Кастрюля.>, ни шайки в бане, ни лучшего куска хлеба — горбушки, ни блатной работы, ни чифиря, ни места в душе. Только холод, голод и вши, да ментовские и зэковские “прокладки” <Подлянки.>. Основной закон здесь: ты умри, а я еще поживу. За твой счет. И будь ты хоть двужильный, не пальцем деланный и семи пядей во лбу — в одиночку пропадешь, сгинешь. Вся сила в коллективе, в зэковском товариществе, в нерушимом блоке одноокрасных <На зоне существуют четыре основных масти — касты: блатные, мужики, черти и педерасты.>масс.

С кем, с кем, а с семейниками Бурову повезло, мужики ништяк, свои в доску, в беде не оставят. Вот и нынче, едва он появился у “локалки” <Ограждение локальной зоны.>, встретили, поддержали под руки, повели в казарму. Не хрен собачий и не Маньку раком — человек из “бочки” <“Бочка” — шизо, штрафной изолятор.>вышел. Словно с того света вывалился, озираясь, щуря воспаленные глаза, обезжиренный, в сплошном телесном холоде. Живой мертвец, российский заключенный.

В хате к встрече Бурова готовились. Для начала его ждали мыло, не хозяйственное — банное, вволю кипятка, мочалки. Даже тазик нашелся, правда, не ахти какой, из отражателя от лампы. Заклубился пар, согревая кости, полилась вода, отмывая камерную грязь. После месяца в шизо — Ташкент, райское наслаждение. Помылся — словно родился заново, даже злость на ментов-изуверов прошла.

— С легким паром, браток, — семейники принесли полотенце, — не казенное, запомоенное, какими пидеры фуфло подтирают, — вышитый рушник, одежду, обувку, белье. Как и положено после “бочки”, все новое — носки, тепляк <Теплое белье.>венгерский с начесом, подогнанные брюки с неуставным ремнем, подкованные и прокаленные сапоги, лоснящиеся от водоупорной ваксы. На рубахе, лепне и кителе — художественно расписанные фамилия и номер отряда. Зэковский шик, красота да и только — “Заключенный Буров. Четвертый отряд”. В прошлом, не таком уж и далеком, офицер Пятого Главного Управления Генштаба, а в настоящее время — мужик по кликухе Рысь. В авторитете, не стремящийся мочить рыло. Все преходяще в этом мире. А почему Рысь? Да вот такая уж кликуха, приклеилась еще со времени СИЗО. Буров тогда, помнится, не потрафил местному бугру, и тот со своим подхватом прижал его к борту трюма, конкретно, в самый угол загнал — мол, щас мы тебя… Очко порвем на немецкий крест… Только не получилось. Вернее, получилась обратка. Черт знает как, упираясь локтями в стены, Буров вывернулся, метнулся к потолку и, пробежав по головам блатных, молнией зашел им в тыл. А потом такое устроил… Клопы, говорят, со страху не вылезали из щелей, а коридорные-дубаки смотрели на действо и, тихо обоссавшись, не решались вмешаться. Троих тогда сволокли на больничку, пахан утратил все зубы и лицо, а Буров получил кликуху и известность. Больше уже его никто не трогал.

— Прохаря, корешки, ништяк, в самый цвет попали, — Буров не спеша оделся, взяв отточенную, правленную на ремне писку <Опасная бритва.>, в темпе, чтобы долго не смотреться в зеркало, начал бриться. Не Ален Делон, борода седая, щеки впалые, глаза снулые, как у дохлой рыбы. Краше в гроб кладут. Что возьмешь с тюремщиков — падлы.

Стол тем временем был уже готов. Дымилась кружка с чифирем, благоухали сало, лук, чеснок, порезанные конфеты, вяленная дыня. Семейники в хорошей, неуставной, одежде сидели молча, улыбались, ждали Бурова — ему был уготован самый смак, цимус, первый глоток. Все знали, что при выходе из “бочки” положено в последний день не прикасаться к пайке, она идет тем, кто остается.

— Ништяк, иркутский <Самой лучшей среди зэков Сибири считается ферментация, производимая на Иркутской чаеразвесочной фабрике. У ее ограды сооружен памятник чифирю — большой заварной чайник с надписью: “Грузинский чай”.>, — Буров с наслаждением глотнул, блаженно улыбнулся и передал кружку соседу, рослому сибиряку Зырянову, тоже мокрушнику. — Славный подъем, в жилу пошел.

Есть ему хотелось до тошноты, но он не торопился с салом, взял маленький кусочек дыни и принялся неторопливо жевать. Пусть желудок привыкает, входит в норму. После “бочки” жрут от пуза только недоумки, загибающиеся потом от болей и спазмов. Тише едешь, дальше будешь. Хотя, строго говоря, он и так последний месяц прожил, словно в небытии, с головой погрузившись в трясину изолятора. Тридцать суток одно и то же — холод, подведенное брюхо, дремота “в цветке” <В разных зонах называется по-разному: “спать в клумбе”, “розой”, “в цветке”. Способ не замерзнуть и выжить в условиях штрафного изолятора. Заключается в том, что блатные, мужики и чистые, незапаршивевшие “черти” раздеваются, половину одежды расстилают на полу, ложатся на нее и, обнявшись, укрываются сверху другой половиной. Педерастам спать в клумбе не разрешается.>. Каменные брызги на стенах <Имеется в виду цементная шуба — творение изобретателя Азарова, который впоследствии сошел с ума.>, параша из манессмановой трубы <Из них делают газопроводы.>, пидер Таня Волобуев, замерзшим петухом сидящий на ее крышке. Тридцать дней и ночей, вычеркнутых из жизни. Да, впрочем, что там месяц — последние полтора года.

— Ты хавай давай, корешок, хавай, — Зырянов вытащил жестянку, с лязгом вскрыл ее заточенным о стену ступиком <Ступик, супинатор — металлическая пластинка из-под стельки в обуви, заточенная для использования в качестве ножа.>и с улыбкой, подмигнув, придвинул Бурову. — Братская могила. Масса фосфора. — Замолчал, выкатил желваки на скулах и резко, словно в грудь врага, сунул супинатор в еловую столешницу. — Всех бы ментов вот так же, рядами. В одну банку.

Внутренние органы, за исключением женских, Зырянов не любил. До тюрьмы и зоны он вкалывал водителем, крутил-накручивал баранку молоковоза, мирно, спокойно, никого не трогая. Едет себе машинка из Иркутска в Братск, весело порыкивает верный друг мотор, а в цистерне, в гуще молока, бултыхается на проволочке шеверюшка масла. Впрочем, она только поначалу шеверюшка — по прибытии обрастает парой-тройкой килограммов. Не бином Ньютона, все так делают, жить-то надо. И все было бы хорошо, если бы не гаишники, наглые, любознательные и жадные. Так и хочется им урвать побольше масла на свой бутерброд с икрой. В общем, как-то не сдержался Зырянов, двинул от плечища рукой. А мент оказался хилый, гнилой, копытами накрылся, не приходя в сознание. Зато вот чалку за него навесили не хило, не посмотрели на состояние аффекта, наличие беременной жены и положительной характеристики с работы. Так за что, спрашивается, любить ментов?