Выбрать главу

— Ванюшка! Девки! Гляньте, кто к нам пришел! Все идите сюда! А нам, Ванюшка, Шура Иванова сказала, что ты прилетел. Она в хате твоей ухажерки живет, Исачихи. А вчера она к своему ухажеру летала. Ну, ты ж подойди, Шура, чего ты? Не стесняйся, это ж наш Ванюшка. Вот она, Ванюшка. Угадываешь? Вы вчера вместе, летели.

Что-то мелькало перед глазами, передвигалось в вертящейся, грохочущей темноте. Желтевшее справа в маленькие окошки солнце не пробивало мотающейся пыли. Слева татахкала и колыхала тьму не то веялка, как я чувствовал по звукам и запаху зерна и половы, не то ВИМ или другой какой сортировочный агрегат. Я не то что не угадывал бог знает какую Шуру Иванову из Мордовии, а вовсе ничего не видел, даже ту, которая только что поцеловала меня и знакомо кричала особенным, близким и щемящим, как всплывающее детство, голосом:

— Останавливайте все, девчата! Хватит! Сейчас обед!

Звуки работающего агрегата оборвались, поколыхались пусто, охающе и стихли. В клубящейся и кружащейся пыли я стал различать вороха зерна, агрегаты. Женщины выбегали на улицу, оббивались и оббивали друг друга. Я узнал ту, которая поцеловала и кричала возле меня: это была Паша Пащенко, Пащенчиха, или, как мы ее еще называли, Преграденская (приехала с матерью из Преградной, всех и всего боялась, насмерть перепуганная бандитами, скрывавшимися в горах, и говорила смешно, слюняво и на «ё»: «Мы преградёнские…»). Теперь она размахивала руками и кричала, необычно возбужденная, необычно яркая, необычно смелая и радостная:

— Мы тебя все тут ждем, Ванюшка. Это мы попросили твоего дядю, чтоб тебе написал, чтобы ты приехал.

Медноволосая, веснушчатая, похожая на отца, но удивительно, по-молодому обаятельная, такая яркогубая, яркоглазая девушка (которую я припоминал: «Да! Да! Она садилась в Майкопе!») стеснительно откашлялась, прикладывая к нежному, но запыленному, в потных потеках горлу грязную красивую руку; сказала стеснительно:

— Задохнуться можно.

— Ты слышал? — закричала, как ужаленная, Пащенчиха, необычно горя чуть раскосыми своими глазами и необычно размахивая руками, страшно возбужденная и радостная. — Все рассказывайте, девчата!

— Ишь, размахалась руками, Преграденская! — радовался я на нее. — Ишь, ожила! А то, было, и рот боялась открыть!

Она жила через плетень от дяди, и мы часто лазили к ней в огород за огурцами и горохом, а она боялась даже выйти из хаты, чтобы пугнуть нас, пятилетних, шестилетних. А теперь — вот.

— Мы все здесь ожили, Ванюшка! — кричала она, как кричала бы после кораблекрушения, в котором она непременно должна была погибнуть, но каким-то чудом спаслась. — Ты ж гляди, что теперь открылось на нашем хуторе! Если бы не журнал и не Ефим Иванович… А теперь — смотри! И тут теперь все наши!

— А возвращаются? — спрашивал я. — Труболетовцы возвращаются?

— Работают, Ванюшка! Работают! — кричала Пащенчиха, сверкая глазами, и удивительно: в этом сверкании почти не была заметна ее раскосость. — Ты ж гляди, что тут у нас творится! То ж были бурьяны, волки уже выли. Думали, все, конец, хутору. А теперь — видишь?

«Да! Повернулось по-настоящему!»

— Тут теперь у нас и отрадненцы, и с Сибири, и с Урала, и из Москвы, и из Армении, и откуда только нету, — говорила присадистая женщина с раздувшимся, но знакомым лицом; и я никак не мог вспомнить, кто это: Пезиха, Суриха или Маливанова.

— Да прямо как во сне! — сверкало вокруг из улыбок; и в общем хоре голосов я расслышивал грубый, трубный голос тети Насти Мошички, знаменитой у нас тем, что порубала кресты на кладбище в лютые морозы:

— Куда там? Думали, все, а теперь — и не поверишь! — И не сводила с меня глаз, подперев щеку рукой и поддерживая эту руку другою под локоть.

— А возвращаются? Наши? — добивался я.

— Да кто и вернулся. Великова Анна вернулась. Ей повезло: она свою хату купила. Она там и живет, на своем месте, наспротив нас. Ей посчастливилось. А я свою и не продавала. Слышь, Ванюшка? Я свою и не продавала.

— А уезжали куда?

— Да где только не была! И в Грузии, в Ачимчири, чай собирала. И в Сочах, мыла посуду в ресторане.