— А еще кто вернулся?
— Приходькины. Эти Швецову купили. Швеца ж посадили. А Швечиху сын взял, Никита-черт. Гусь Петька вернулся. Литаша. А кто и не вернулся, так тоже тут работает, из Отрадной возят. Всем дело есть. А то прямо занехаили наш Труболет — куда: и неудобно, на горе, и далеко, и ненужный.
— Не перспективный! — бросил кто-то.
— Да то ж, — прогудела из своего горюнящегося положения Мошичка, — сначала школу закрыли, потом Совет, потом почту, потом из колхоза бригаду сделали, потом и бригаду перенесли.
— А было ж два колхоза, — кричала Преграденская, — на той стороне и на этой. Слышь, Ванюшка?
— Да. Было два колхоза. А потом и бригаду убрали. Слили с Эстоновкой и Покровским. Совсем было скоренили, — говорил кто-то знакомый, но я также не мог вспомнить, кто это был.
— А за пыль! За пыль! — толкала Преграденскую тонкая и сухая, как жердь, Гусиха; и Преграденская опять вскинулась, вспомнив:
— А посмотри, в каких мы условиях работаем! — И тыкала руками в раскрытую дверь, из которой курящейся рекой вытекала и клубилась едучая пыль.
А я, в своей радости и переполненности, почти никого не слушал, говорил:
— Вот Преграденская! Об условиях заговорила! А помните, как я у вас, Преграденских, таскал огурцы и горох?
— А то не помню? — тотчас откликнулась Пащенчиха с такой радостью, точно бы я не воровал у нее горох и огурцы, а приносил ей подарки. — Я помню, Ванюшка, как ты и кургу у нас крал!
— Ну, это вы уже приплетаете. Кургу я у вас не воровал.
— Ей-богу, воровал! Это ты забыл!
— Не наговаривайте лишку, Пелагея Евсеевна, — смеялся я, и все вокруг так же смеялись. — Как бы я крал у вас кургу, если у бабушки было этой курги сколько угодно?
— У бабушки твоей хороший был сад, — грубым голосом сказала Мошичка, все так же грустно подпирая рукой подбородок, — а курга у ней была лучше всех.
— Вот, — кричал я, — слышали, Пелагея Евсеевна?
— У бабушки твоей хорошая была курга, я помню. А все равно таскали вы, детвора, — не сдавалась Преграденская. — Вот как на страшном суду клянусь: было! Лазили! Васька Краткин, Николай Катемиров, Манютин Ванька, Захарка Калужный. А ты всеми коноводил. Ей-богу, было!
— Ну было, так было, чего там? Такая мода была! — защищала меня Мошичка; и все это говорили, счастливые:
— Тогда мода была — по садам лазить.
Верно, такая мода была; мы лазили в сад даже к моей бабушке, и она нас не ругала, когда заставала, а угощала и наставляла, чтобы мы ходили через калитку, а не лазили под плетень, она нам сама натрусит. Но я не помнил, чтобы мы воровали кургу у Преграденских. Однако, обнимая ее и Величиху, согласился в счастливой переполненности:
— Так чего же было не красть вашу кургу, когда вы даже из хаты боялись выглянуть? Вот таких карапузов боялись! А сейчас, — я радовался на кипевшую в Преграденской жизнь, на блеск разбегающихся ее глаз, — действительно, как на свет народилась!
— Мы все теперь как на свет народились! — вставало вокруг.
— И глазастая же стала! В такой пыли угадала!
— Мы теперь все глазастые, Ванюшка! — откликнулась вместе со всеми Преграденская. И радостно оглядывалась на окружающих и подступающих земляков — синеглазую Лизу Коровомойцеву, Марию Колодезную, размерами с Харитину Липченок, но еще сравнительно молодую, ровесницу нашего Володи, с которым она и ходила на одну улицу, Нину Гусеву и на других, которых я угадывал среди новых труболетовцев. А Преграденская кричала больше всех: — Мы все читаем, где про нас. Это мы сказали Ермолаевичу. — И, вспомнив, опять вскинулась на дверь: — Ты видишь, в каких условиях мы работаем?
— А что тут у вас, в самом деле, такая пыль? — только теперь опомнился я. — Вы прямо как шахтеры.
— Да что? — вскинулась Пащенчиха; и все так же вскинулись и замахали руками. — Вентиляторы забыли поставить — вот что!.. Ничего не скрывайте, девчата! Все рассказывайте! — кричала Пащенчиха, перекрывая удары пневматического молота, бульдозерный рев, рык траншеекопателей, дырканье асфальтоукладчика, скрип и скрежет подъемных кранов, команды строителей на лесах.
Но вдруг над всеми этими звуками и криками белым облачком взвился натруженно-хриплый свист; на лицах у всех блеснула перемена: «Хватит вам! Потом! Идемте! Обед!». Пневматический молот чихнул, кашлянул в бьющем своем беге, сорвался на холостой ход, кхакнув, тяжко, разгоряченно отходя, вздохнул и, чихнув и прокашлявшись еще, начал затихающе-тяжко ахать: «Ах! А-ах! А-ааах!» и замирать, дыша так, как дышал бы крепко поработавший человек, затем прерывисто, по-человечески, всхрапнул, размягчаясь и затормаживаясь всеми своими натрудившимися, скрипящими членами, и вдруг точно уснул, засвистев и засопев всеми отверстиями. Из лощины, где тоже виднелись какие-то стройки, в конце сгорбленной, уткнувшейся в Ставропольское плато Иногородней, где яркими пятнами горели всевозможно раскрашенные машины, тракторы, подборщики, прессовальщики, комбайны, косилки, бульдозеры и прочая известная мне техника, и из катавалов, казавшихся поразительно яркими в наряде различных посевов, садов и виноградников, потянулись парни, девчата, мужчины, женщины — кто в комбинезонах, кто в газосварочных спецовках, кто в своем, и все на них и сами они казались празднично яркими. Лиза Коровомойцева останавливала Пащенчиху: