Выбрать главу

Шуйский, слушая приговор, градом ронял слезы, кланялся и твердил:

– Виноват, царь-государь! Смилуйся, прости глупость мою.

На Красную площадь к Лобному месту Василия Ивановича провожал Басманов. Сам зачитал приговор Думы и собора и, вручая несчастного палачам, торопил:

– Не чухайтесь!

С Шуйского содрали одежду, повели к плахе. Топор был вонзен нижним концом, и лезвие его сияло.

– Прощайся с народом! – сказал палач.

Шуйский заплакал и, кланяясь на все четыре стороны, причитал тонко, ясно:

– Заслужил я казнь глупостью моей. Оговорил истинного пресветлейшего великого князя, прирожденного своего государя. Криком кричите, просите смилостивиться надо мною!

Толпа зарокотала. И Басманов, севши на коня, крутил головой, ожидая, видно, приказа кончать дело. Потеряв терпение, крикнул палачам:

– Приступайте!

Шуйского подхватили под руки, поволокли к плахе, пристроили голову, но тут прискакал телохранитель царя и остановил казнь. Дьяк Сутупов, прибывший следом, зачитал указ царя о помиловании.

Шуйского, под облегченные крики народа, повезли тотчас в ссылку. Долго смотрел ему вослед поверх голов Петр Басманов, и такое он словцо шибкое палачам кинул, что те осоловели.

4

Скопин-Шуйский прислал гонца: везет царицу-старицу с большим бережением, до Москвы осталось два дня пути.

Для встречи с матерью Дмитрий Иоаннович избрал село Тайнинское. В чистом поле поставили великолепный шатер, дорогу водой побрызгали, чтоб не пылила.

Прозевать этакое зрелище мог разве что увечный да очень уж ленивый – вся Москва повалила в Тайнинское.

День 17 июля выдался знойный. Дмитрий Иоаннович отирал белоснежным платком глазницы и шею. Скашивал глаза на толпу. Живая изгородь польских жолнеров и казаков Корелы казалась надежной. За спиной бояре, но и сотня телохранителей Маржерета.

«Что ж так долго тащатся? О эта торжественная езда!»

Разговаривать с кем-то сил нет. Смотрел под ноги на бордовые, липкие от нектара цветы, на синий мышиный горошек.

Вдруг пошел какой-то шум. Толпа пришла в движение, потянулась в сторону Тайнинского, и он увидел вдали облако пыли, конных, карету.

Торопливо завел под шапку платок, отирая в единый миг взмокшие волосы, и подумал: «Надо будет уронить шапку».

Подтолкнул ее к затылку, дрожащими руками принялся прятать платок и не находил ему места. Выронил, сделал шаг вперед, потом еще и побежал, раскачиваясь тяжелым бабьим задом. Откинул голову, шапка съехала назад и на ухо, упала наконец. Он попробовал ее подхватить, но короткая рука промахнулась. Карету потерял из виду на мгновение, а она уже стоит, всадники вокруг кареты стоят, и через отворившуюся дверцу на землю спускается по ступенькам высокая женщина в черном. Он замер, ожидая, чтоб она отошла от лошадей, от своей охраны – мало ли? – но, соразмерив расстояние, кинулся со всех ног, с колотящимся сердцем и шепча: «Мама! Мама!»

Она вся потянулась к нему, потянула руки, обессилела, обмякла, только он был уже рядом, прижался потною головою к ее тугому, тучному животу. Тотчас вскочил, обнял и, целуя в голову, все шептал и шептал:

– Мама! Мама!

Она ловила его руками, пытаясь задержать, рассмотреть. И рыдала в голос.

«Хорошо, – думал он, – хорошо!» – уводя ее, тяжелую, навалившуюся на него, в шатер.

Народ рыдал от счастья и умиления.

В шатре было прохладно, на столе яства и напитки. Он подал старице вишневого меда, сам хватил ковш квасу с хреном и сел на стул, закрывая на миг глаза и вытягивая ноги. Тотчас поднялся, посадил матушку в кресло и стоял подле, ожидая, что ему скажут. Царица-старица молчала, нежность, назначенная зрителям, сменилась вялой усталостью.

– Для тебя, мама, отделывают палаты в Новодевичьем. На первое время разместишься в Кремле, в Вознесенском.

Марфа не нашлась что сказать, и говорить пришлось ему: – Мы так давно не виделись. У нас еще будет время вспомнить прошлое. Память о безоблачном детстве прекрасна. Я охотно буду слушать тебя о тех далеких днях.

Краем скатерти вытер лицо и вдруг почувствовал нестерпимую тяжесть в мочевом пузыре.

– Прости меня, мама, бога ради! – Он скрылся за пологом, где была приготовлена для него постель, и оправился в угол, на ковер, изнемогая от блаженного облегчения.

Тугая струя мочи истончилась до струйки, но струйка эта никак не кончалась, и он, озабоченный приступом боязни, проткнул кинжалом отверстие в пологе и прильнул к нему глазом.

Толпа пребывала в умилении.

– Это все квасок, – сказал, выходя к Марфе. – Скажи мне, ты всем довольна?

– Да, государь.

– Тогда идем на люди. Пора в дорогу.

Она проворно поднялась. Постояла… и пошла за полог. Он слушал журчание, потирая длинной рукою загривок, откуда страх сыпал по его телу мурашки.