Выбрать главу

В искусстве я тогда, конечно же, ничего понимать не мог, и артисты мне нравились те, которые бывали у нас дома. А таких было очень и очень много.

Хорошо помню момент, когда меня сильно обидели. И обидел человек посторонний. Недалеко от нашей дачи было подсобное хозяйство ленинградской фабрики "Большевичка", и директором этого хозяйства был некий Николай Иванович Васильев. Он, его жена и дети часто бывали у нас на даче, особенно в осеннее и зимнее время, когда родители и старшие дети уже жили в Ленинграде и нас с бабушкой навещали редко. (В те годы машины у нас не было, да даже при наличии машины до дачи можно было добраться не менее чем за четыре часа. А на поезде - и того дольше: до станции Сакколо, потом переименованной в Громово, поезд шел три с половиной часа, а от станции до дачи - 8 километров, причем последние 2 километра зимой надо было пробираться через сугробы снега толщиной в полтора метра). И Васильевы, можно сказать, шефствовали над нами. С младшим сыном Васильевых, Вовкой, мы очень дружили: вместе играли, вместе учились плавать. Однажды (это было поздней осенью) мы с Вовкой топали по огромной кухне нашего финского дома и скандировали: "Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю! Чаю-чаю накачаю, кофею нагрохаю!" Возможно, бабушка или Николай Иванович говорили нам, чтобы мы затихли - я этого не помню. Помню только, что Николай Иванович схватил меня и отстегал ремнем. Мне не было особенно больно - мои природные болячки беспокоили сильнее, но было обидно. Я залез под скамейку и ныл: "Вы не папа, не мама и бить меня не имеете права!" (Правда, ни папа, ни мама ни разу пальцем меня не тронули. Самое страшное наказание было от родителей молчание). Мне очень хотелось, чтобы бабушка отругала Николая Ивановича, но этого не произошло.

В деятельности бабушки, помимо того, что я уже описал, был еще один дар, воплощавшийся ею превосходно: она в товарных количествах варила вкуснейшие варенья, каким-то невероятным засолом заготавливала огромные кадки огурцов, грибов, но почти ничего из этого не давала есть. Я уже не говорю о том, что она ревностно следила, чтобы никто из нас не рвал смородину или вишни, растущие около дома. И однажды случился бунт: старшие ребята (Анна, Женя, Наташа) штурмом взяли шкаф и просто-таки жрали бабушкины запасы. А она только вскрикивала, и плакала, и причитала.

Еще помню, как ребята украли несколько банок с вареньем и спрятали на чердаке. (А на чердак нашего большого двухэтажного дома, высота которого не менее 6 метров, забраться можно было только по внешней, прислоненной к дому весьма шаткой лестнице). И я был предателем. Донес бабушке, что ребята там прячут варенье, бабушка стала их ругать, а они не признаются: "Не брали, не брали, не брали!" Тогда я на глазах у всех полез по этой лестнице. Анна и Наташа кричали: "Предатель!" - а бабушка причитала: "Ой, Петенька, разобьешься!" Мне было страшно, но я лез. Не выдержал этого Женя: "Слезай, я сам все достану!" Мне, естественно, все объявили бойкот. Все, кроме Кати.

Катюша, средняя моя сестра, меня очень любила. Она меня учила и читать, и писать. Когда она училась в первом классе, мне было только четыре года. Все, что Катя узнавала в школе, она, приезжая в Громово на каникулы, рассказывала мне. Так продолжалось до того самого времени, когда пошел в школу и я. Когда осенью 1949 меня увезли из Громово, то Катя иногда брала меня с собой на детские утренники. А школы тогда были раздельные: мужские и женские. Однажды утренник закончился впритык к началу учебных занятий (Катя училась во вторую смену), и сестра не успевала отвести меня домой (а одного меня пускать боялись - я был деревенским жителем, а от Катиной школы до дому надо было перейти две улицы). И я остался с Катей на уроки. Учительница (до сих пор помню ее - Татьяна Владимировна Соловьевич) давала задание и мне. Катя тут же помогала мне его выполнять. Тогда мне в школе очень понравилось. Там было тихо, чинно, да и девочек этих я знал - они часто бывали у нас дома.

А в самом раннем детстве был такой случай. Мама, желая научить нас "прилично проситься на горшок", предложила, чтобы мы, если уж входим в комнату, где взрослые разговаривают, и просимся в туалет, это делали по-французски: "Рour la petit, pour la grand". И вот однажды мама приходит с работы и видит такую сцену: я (а мне было чуть больше двух лет) прыгаю и отчаянно кричу: "Пити-пити, пити-пити!" Мама встревоженно недоумевает: "Петенька, что случилось?" Добиться от меня ничего невозможно, я продолжаю "питипитикать", а из-за двери очень серьезно за этим наблюдает Катя. "Катя, что случилось?" - "Он писать хочет",- мрачно сказала Катя. Оказывается, как потом выяснилось, она пыталась научить меня французскому обращению, которое мне не давалось. Тогда Катя, как истинный педагог, сказала: "Пока не попросишь, как следует, я тебя на горшок не посажу!" Мама смеялась до слез! Вообще надо сказать, что мама так заразительно, от души смеялась, что мы все заражались этим смехом.

Навсегда запомнил осень 1949 года, когда меня увозили с дачи не на несколько дней, а на всю зиму: предстояло поступать в музыкальную школу и готовиться к школе общеобразовательной. Садились мы в наш "адлер" (отец незадолго до этого купил старенький двухдверный автомобиль, который очень недолго нам прослужил), бабушка, которая оставалась на даче, стояла на крыльце. И я вдруг разревелся... Но расставание с бабушкой было недолгим: в ноябре 1949-го она, видимо из-за болезни, переехала в Ленинград. На даче зарезали корову, мясо привезли в Ленинград. По ночам бабушка вставала и, толкая перед собой стул (иначе она уже ходить не могла - ее качало), шла на кухню проверять ящик, укрепленный за окном: как там лежит мясо (холо диль ников тогда еще не было).

Первого марта папа играл в театре премьеру - пьесу Лавренева "Голос Америки". Как и всякий премьерный спектакль, он шел несколько раз подряд.

Пятого марта 1950 года, когда утром я зашел в комнату бабушки, она сидела на кровати, на шее у нее висел крестик (он был всегда, этот крестик, но я помню только этот день). Я сказал ей: "Бабушка, покрестись!" Бабушка перекрестилась. И мы с Катей ушли - нас выпроводили в кино. С нами пошла мамина ученица по Дворцу культуры имени Кирова Надя Васильева, которую мы называли Снегурочкой. Еще с нами пошел ее жених Юра Гамзин, который готовился поступать в школу-студию МХАТа (кстати, и Юра Гамзин, и Юра Каюров, ныне всем известный народный артист, актер Малого театра, в то время занимались у моих родителей в самодеятельности). Я помню, что ни в какое кино мы не попали, хотя и старались. Был пасмурный день, с крыш капало и было скользко. Мы вернулись домой к вечеру. У подъезда стояла "скорая помощь", а когда мы поднялись, то в темном коридоре, ведущем к дверям нашей квартиры, натолкнулись на врачей, зажигавших спички, чтобы увидеть, в какую дверь надо стучать.

Мы вошли в квартиру и нас сразу направили в "рояльную" комнату. В квартире была суматоха, беготня. Я еще ничего не понимал, а Катя вдруг заплакала. Потом вбежала Мария Тимофеевна, жившая у нас, так как жить ей было негде (я даже не помню, как и когда она у нас возникла,- кто-то попросил ее прописать, а сделать это мог только папа). Мария Тимофеевна несла какую-то ткань, а вслед за ней вбежала с ножницами домработница Толубеевых (они жили в доме напротив), стали резать этот материал. Надя и Юра стояли грустные, но ничего не говорили.

Я пошел в ванную комнату - там была мама, умывавшая свое заплаканное лицо. Мама мне сказала: "Петенька, бабушка умерла". Я ей ответил, что знаю, что бабушка Оля (Ольга Михайловна Мейерхольд) умерла еще в 1940 году. "Нет, Петенька, наша бабушка - Анна Ивановна умерла". И после паузы мама спросила: "Хочешь зайти туда?"

Не помню подробно тогдашних своих чувств, но когда зашел в комнату, увидел лежащую на кровати бабушку, рядом стоял стул, на котором было недоеденное яблоко, недопитый чай, какие-то лекарства и печенье. Я еще поду мал тогда: "Бедненькая бабушка, яблоко не успела доесть!"