Выбрать главу

15

Касается губами моего горячего лба. Как папа, когда проверял, не поднялась ли температура. И целует, целует меня. Но это же не я! Меня не могут целовать! Могут только хватать жирными после столовских пирогов руками, закидывать обслюнявленными бумажными шариками, залеплять волосы жвачками, рисовать в гробу, ставить по три стула за одну парту, только чтобы со мной не садиться, тыкать ручкой прямо в новую кофту, прямо в родинку на спине, чтобы она кровоточила….. Всё, что угодно, но только не целовать, нет…

Это я каким-то образом оказалась в теле другой девушки, красивой, гармоничной, у которой внутри есть тепло. То, что было в кошке, игравшей с травинкой на переулке, и в ласковой музыке из справочной, в пестроте рынка, и в Маше…. А во мне же его нет.

Но вот он целует меня — в тебе, в тебе! Не помнишь разве, как танцевала с папой-принцем Сержем балет? А как пекла с бабушкой пряники? А как устраивала театр теней? А как научилась играть на фортепиано и сразу сочинила мелодию одним пальцем? Оно же было в тебе тогда. Всегда было….

И сейчас есть. Где-то глубоко. Как тот сердолик, замазанный илом, затерянный в груде сухой бесцветной гальки, помнишь? Нужно только смочить его волной, и он снова будет отражать солнечные блики.

А снега больше не будет! Будут только зеркальные витрины, в которые бесконечно заглядываешь на своё отражение — неужели я? Отливают на солнце волосы, как он говорил, цвета бронзы. Остановки, полные людей. Раньше, не дай Бог, чтобы эти люди услышали, о чем мы шепчемся; чтобы увидели мышонка Лесси в кармане… А теперь целуешься, когда они в двух шагах, и расплывается перед глазами акварельный мир и летит каруселью.

16

Положил мою голову в свою ладонь, приподнял, чтобы подложить мне подушку. Так аккуратно, медленно…. А когда Муся напала на нас из-под кровати, намочил вату антисептиком, склонился над моими ногами, стал дуть на царапину, успокаивать как младенца: «тшшш». Хотя царапина была — не разглядеть, я даже ничего не почувствовала….

Вспоминала это, и не болело больше Анжелкино «Сзади!», и обслюнявленные бумажные шарики, и жвачки в волосах, и рисунки в гробу, и кровоточащая родинка …. Ничего не болело.

Поехала к нему сразу после школы. Заскочила в отошедший от остановки автобус. Можно было бежать, не пообедав. Можно было тащиться до конечной, а от конечной — до его посёлка. Мимо кладбища, мимо противной промзоны …. Только чтобы снова вот так: прозрачно, трепетно, едва касаясь. Как к хрусталю.

Но в этот раз всё было по-другому.

Мы сидели в его комнате, друг напротив друга, и он спросил: «Лесси, я всё понять не могу, как ты тогда мою дверь нашла?». Я стала восстанавливать в памяти, как искала дверь. Но почувствовала, что не могу ни говорить, ни думать, потому что захвачена его безотрывным взглядом.

Таким взглядом я сканировала мешок конфет, поблескивавший из-за приоткрытой створки шкафа на бабушкиной кухне. И выжидала, пока бабушка отойдёт, чтобы схватить этот мешок, утащить в дом из диванных подушек, и жадно обсасывать чуть растаявшую шоколадную глазурь с немытых пальцев.

А теперь он смотрел вот так на меня. Прядь моих волос выбилась из-за уха, закрыв пол лица, как специально, чтобы защитить. Но он подвинулся ближе и убрал эту прядь: «Закрылась шторкой?», и снова прицелился взглядом.

Его пальцы ко мне так и тянулись…. И я отсела подальше.

Но как такое случилось? Ведь я только и представляла, как свернусь клубком у него на руках. Как расскажу про Машу. И про часовню. Что на той горе, рядом с часовней — забор с колючей проволокой, цветут дикие яблони, и в одном месте проглядывает конструкция, похожая на крышу. Может, когда-то на той горе была тюрьма. И стояла беседка в тюремном дворе. И в этой беседке сидели политические заключенные, и рассуждали о свободе. А душистые яблоневые лепестки осыпались на них….

Он бы внимательно слушал и сказал, как в прошлый раз: «Чудо моё!».

Но разве мне хотелось, чтобы он смотрел на меня вот так? Чтобы его запах — сигарет, жгуче-мятной жвачки и духов уносил в незнакомый, пугающий мир?

Но было поздно — запах уже уносил. Куда-то далеко из этой комнаты, в которой шкафы, окно и стены теряли постепенно очертания и смешивались в кашу неясных образов…. И плавились мысли, и закрывались глаза. И нависло над нами чёрное-чёрное небо, то самое, которое без звёзд, над вечерним городом. А, нет, это он снова накрыл нас своей толстовкой с головой. И стало совсем ничего не видно. И мы лежали и целовались.