— Эх! Цепляйтесь! Да скорей же вы!..
Иван Васильевич, не трогаясь с места, с улыбкой помахал ей рукой. Павла похоронили без меня. Катков приехал потом, этого я ему не могу простить. Катков завидовал славе моего отряда. Как многие профессиональные военные, глядел свысока, считая, что он один умеет командовать и я перед ним что лапоть перед сапогом. Он, кажется, ни разу не приехал первый, пока отряд его был самостоятельным. Ездил я. Почему Павел выбрал его отряд? Назло мне?
У меня не было к Каткову ни ревности, ни неприязни. Но когда Павел ушел, я почему-то подумал тогда: лучше бы к Косачу. Может, потому я сразу понял, что случилась беда, — в тот же миг, как увидел Каткова у себя в лагере. Он совсем не по-военному соскочил с седла — сполз как-то по-старчески. Я вышел из землянки-мастерской, где хлопцы делали мины. Катков боялся поднять глаза.
«Когда?» «Позавчера». Шевельнулась надежда. «Ранен?»
«Нет. Напоролись на засаду возле Рудни. Скосили всех троих. Двое там и остались, полицаи хоронили. Павла конь вынес. В пылу держался, видно, еще некоторое время. Нашли его в лесу за километр от места засады. Две пули в грудь. Три — в спину. Стреляли вслед…»
Уже в пути, когда запаренные лошади умерили бег и с натугой вытаскивали ноги из размокшей пашни, я, поравнявшись, спросил у него:
«Почему не сообщил сразу?»
«Тебе было бы легче?»
Нет, мне не было бы легче. Не было б! И ты, Катков, не знаешь, как мне тяжело было тогда. И теперь. Эта рана не заживает. Ты не знал, из-за чего Павел перешел к тебе. Или, может быть, знал? Все равно. Ничто не мешало тебе сделать так, чтоб я сам похоронил брата. Я должен был в последний раз взглянуть на его лицо, прежде чем навеки засыпать землей. Я так и не спросил у тебя, Катков, до сих пор не спросил: сделал ли ты хоть гроб? Я боюсь, что ты ответишь: нет, не сделал, не до того, мол, было. Ты всегда оставался военным, неплохим командиром, но не всегда человеком и другом. Пли, может быть, мы в эти понятия вкладываем разный смысл?
Что застыло на твоем лице, Павел? Боль, отчаянье? Твердо знаю одно: не страх, не паника. Было у меня крошечное утешение: брат не сам полез под пули. Засада неожиданная, смерть случайная. Павел хотел жить, хотел бороться. Никто на войне не знает, когда и где встретит свою пулю. Мои хлопцы тоже налетали на засады. Павел мог так же погибнуть у меня в отряде. В разведке или в бою во время блокады. Сколько их погибло! Я не оберегал брата. Никого не оберегал, кроме… Да, разве кроме детей. Я сам чуть не каждый день шел на смерть. И вел на смерть партизан. Война не бывает без жертв. Однако в моем отряде люди гибли реже, чем у того же Каткова. Мы меньше несли потерь, хотя боевых операций совершали больше. Выходит, все же в какой-то мере мы берегли людей. Я, Шуганович, Будыка… Я, кажется, уподобляюсь тем мемуаристам, которые стремятся доказать, что были всегда умны, предусмотрительны, непогрешимы; я начинаю доказывать это самому себе, в душном вагоне, под стук колес и беззаботный храп соседей. Нет, я ничего не доказываю ни самому себе, ни другим. Двадцать два года я казнил себя за смерть брата. Не хочу больше казниться, не надо. Верю: Павел единственный, кто имеет право судить меня, тебя, Надя, кому я разрешил бы это сделать, — сейчас, если б судьба отпустила ему столько прожить, понаблюдать, понял бы нас и… простил. Хотя зачем нам прощенье? Не хочу чувствовать себя виноватым! Ни перед кем! Даже перед Павлом. В чем?
Тебе, конечно, сразу сказали о моем горе — почему и куда поехал я с Катковым. За день, который я просидел у могилы брата, ты немало пережила. Когда я вошел в землянку, маленькая Вита, хорошо помню, надрывно кричала. Ты держала ее на руках. Рванулась ко мне. «Иван!..» Не знаю, что ты хотела сказать, но я остановил: «Не надо!» Ты испуганно отступила в угол, укачивала малышку, шепотом просила: «Тише, крохотка моя, тише. Сейчас, сейчас…» Что сейчас? Что ты ей обещала? Как будто ребенок мог понять и успокоиться. Не помню, сколько просидел на колодке, наверное, долго. Все время кричал ребенок. Его крик, твое убаюкивание не раздражали, напротив, кажется, успокаивали, должно быть, напоминая о жизни и о нашей цели — бороться за нее, за жизнь.
Почему я ничего не сказал тебе тогда, две недели назад, когда Будыка открыл мне глаза — из-за чего Павел ушел из отряда? Что меня остановило? Может, испугался, узнав, что тебя любит другой, моложе, намного моложе, ты станешь думать о нем, и я отступлю в твоем сердце на второй план? В любви, в ревности мы всегда остаемся пылкими юношами, трепетными и неразумными. Теперь это было жестоко — по отношению к нам обоим жестоко — и, может быть, даже оскорбительно для памяти Павла. Во всяком случае, неуместно. И ненужно.