Вернулись полуживые. Окоченелые… Мечтали хорошенько отогреться. Подговаривали, чтобы я приказал нашей бережливой хозяйке — Рощихе — раскошелиться, не жаться, как обычно, выставить сверх нормы из НЗ. Сползли с саней, скорей в землянки, к печкам. А я — к Рощихе, чтоб отдать приказ. Разленилась, чертова баба, даже командира встречать не вышла. Подхожу к землянке-госпиталю и… остолбенел. Ребенок! Ошеломило меня его уаканье. Вот так неожиданность! Не думал я в дороге об этой беременной женщине, что так некстати появилась и осталась в лагере. Хватало других забот. Может быть, и не взволновался бы так, если б услышал просто детский плач. А то необычный какой-то, точно крик отчаяния, боли. Клич жизни и одновременно клич тревоги, мольба о спасении.
Стою перед дверью, а войти боюсь. Может, он только на свет появился? Голенький. Может, нельзя и дверь отворить, чтоб не напустить холода? Может, мне, мужчине, и заходить неудобно? Погонит Рощиха, не постесняется. Чего, скажет, прешься! Без тебя сделают что надо. Пожалуй, не вошел бы, если б оно так не кричало. А то не выдержал. Быстренько отворил дверь, нырнул в землянку. Ребенок у Рощиха на руках. А фельдшер наш, Фима Рубин, молодой очкарик, над кроватью склонился, озабоченный, испуганный. Увидела меня Рощиха, заплакала:
«Помирает наша Надечка, командир!» «Помирает? Отчего?» — нелепый вопрос.
«От родов. Горячка. Вчера еще кормила, а сегодня совсем без памяти. Дитятко помрет. Чем его накормишь без матери?! Ишь как заходится».
В первый момент охватила меня злость. Накинулся на фельдшера:
«Ты что же, чертов эскулап, роды как следует не умеешь принять?»
«А когда я их принимал? Раза три на практике, и то под руководством врача. Да это и в роддомах бывает. У опытных акушеров».
«Бывает… А у тебя не должно быть! Не должно! Слышишь?»
Не ему крикнул эти слова — себе. Злость моя вдруг обратилась в активность, решительность. Не можем же мы допустить, чтоб в такое время здесь, у нас в лагере, умерли мать и ребенок! Нельзя допустить! Они теперь для нас — символ. Для меня символ! Жизни, победы! Сделать все, что можно и чего нельзя, но спасти! Спасти!
«Что сейчас нужно, Фима?»
«Для нее? — кивнул тот на мать. — Хороший гинеколог. И лекарства, которых у нас нет».
«Кто остался в городе из таких врачей?» «А у нас один только такой и был: Буммель Анна Оттовна». «Немка?!»
Эту старуху я помнил. Почти все в городе ее знали. Баба въедливая, норовистая, но акушер-гинеколог исключительный. Женщины на нее молились.
Она, безусловно, осталась», — высказал свои соображения Рубин.
Я тоже не сомневался, что осталась.
«Что ж, привезем Буммель!»
«Не поедет».
«Поедет».
«Тут нельзя насильно», — осторожно предупредил меня молодой эскулап.
«Это моя забота, доктор. Что нужно для него? Он? Она?» — показал я на ребенка.
«Она. Девочка. Ладненькая такая».
Суровая, безжалостная Рощиха стала до слезливости чувствительной, хлюпала носом, жалко ей было ребенка. Рубин пожал плечами.
«Для него нужно молоко, товарищ командир. Материнское. Кормилица».
«Если б хоть корова у нас была. Соседка наша когда-то, вскоре после той войны, померла от родов, а хлопчик остался. Так мы молоко водичкой разбавляли да — в бутылочку. А на бутылочку — соску. Выпоили. Еще какой парень вырос! Разве мало их, искусственников! Только уметь надо».
«Ладно. Кормилицы не обещаю. А корова и соски будут. Покуда же делайте все, что можно, чтоб поддержать их! Рубин! Головой отвечаешь!»
Закоченевший в рейде Вася Шуганович и распаренный Будыка — любил жарко натопить — уже закусывали, не дождавшись, когда я влетел в командирскую землянку. Будыка не ездил с нами, оставался за старшего в лагере. Встретил и не сказал о таком чрезвычайном событии! Это меня возмутило.