Выбрать главу

— Вот ключ, здесь шкаф, здесь столик, в столике есть ящик, в ящике есть свечи, занавески опущены, постели застелены, воду будут греть до полуночи, если что надо — пусть сиятельная обращается, — это уже говорила пожилая горничная, вида невероятно уютного, спокойного и добродушного, возжигая свечи.

— Спасибо большое.

— Пожалуйста, сиятельная.

Миланэ села на кровать, осваиваясь в новой обстановке. Зачем-то попробовала её на мягкость, прямо как маленькая. Ой нет, жёсткая.

Она очень любит спать в постоялых дворах, гостиницах и прочих подобных заведениях. Сложно сказать, отчего. Вероятно, это уже сила привычки: в дисципларии ученицы спят именно в таких комнатах, по двое, трое или, самое большее, четверо, да к тому же и путешествуют очень много.

Сбросила скатку вещей на противоположную кровать, поставила сумку на стул. Вздохнула. Спрятала в ящик стола сирну и стамп. Подумав, туда же спрятала кошель, набитый золотыми империалами от патрона. Раскрыла скатку, бережно вынула оттуда завернутый в ткань пласис. Развернула, полюбовалась, свернула. Поставила на стол полотенце — кусок толстой, белой хлопковой ткани, настойку мральсы (для зубов), мел в банке (для них же), две расчёски (мелкую и грубую), смесь лавандового и розового масел, кусок пемзы и мешочек с разными травами; последний поставила на стол. Такие мешочки Миланэ всегда делала сама, для себя и для подруг, расставляла всюду, где только возможно. Сняла свиру, сложила её в шкафу. Вынула из шкафа огромный кусок белой ткани, завернувшись в который, полагалось идти в балинею. Достала большой кусок мыла, что купила перед отъездом, подумала, достала сирну от ящика и отрезала от него половину. Вытерла клинок сирны о подол шемизы; почему-то долго рассматривала такую знакомую сирну. «Ашаи-но-Сидна», на древнем языке, «Сестринство Сидны». Бросила сирну в ножнах обратно в ящик, небрежно. Вытянула из скатки чистую шемизу.

Теперь она выглядит так же, как тысячи обычных молодых хорошеньких львиц, стройненьких, среднего роста, обычного золотистого окраса с маленьким уклоном в тёмные тона, маленькими ушами, не длинным и не коротким хвостом, еле заметной тёмной полоской на спине.

Или нет? Или не как тысячи?

Сделала два шага, потом правая лапа — за левую, голову чуть опустила, хвост подвернула. Нет, по походке увидят, что Ашаи. Увидят. Всё увидят. Всю меня увидят. Ах ты проклятье. Нет в комнате зеркала. Ужас. Ужас-ужас, ай-яй. Нет хуже ничего комнат без зерцал. Как на себя смотреть-глядеть, как себя увидеть, как же понять, что ты и кто ты для мира, если не во что смотреть?

«Как оно есть… Увидеться мы можем лишь в отражении, а изнутри себя не увидишь. Так оно с внешностью. Верно, так оно и с душой — должно быть зеркало для души, для душ…», — взмахнула хвостом Миланэ.

Сгребла всё добро в узел, завернула, закуталась в большую белую ткань, взяла ключ и чистую ночнушку. Заперла ящик стола, а потом надёжно закрыла двери комнаты, несколько раз подёргав их для спокойствия, и ушла мыться в балинеи.

Здесь они оказались что надо, тесниться точно не придётся. Зашла на половину львиц, оставила вещи на скамье, взяла себе ведро и кадку, сняла шемизу прочь, зачерпнула из огромной бочки с тёплой водой, ушла в отгорожу. Сразу окатилась из ведра, снова набрала воды, но теперь уже зачерпывала из ведра кадкой, и так поливала себя.

Мылась долго, как и всегда. Намылившись, вся белая от пены, сидела на скамье и натирала зубы мелом — для белизны. Рядом мылись мать и дочь, что ехали в дилижансе. Дочь почему-то постоянно смеялась.

Пошла, снова набрала ведро воды. Сразу же вылила его на себя.

И вдруг ей стало так печально, так грустно, что она всплакнула. Совершенно неизвестная, неизбывная, неизбавимая волей меланхолия напала на неё; Миланэ узнала это, с нею такое бывало, много раз. Делается так странно, от всего: и что ты львица; и что ты Ашаи-Китрах; и что у тебя именно такие когти, а не другие, и хвост такой, а не другой, и нрав такой, а не другой; и что вокруг тебя то, что тебя окружает, и что живёшь ты именно в то время, в которое живёшь, не сотней лет позже, да не раньше — тоже; и что ты всё ещё ученица, но вскоре станешь сестрой, и так это странно — попрощаться с ученичеством.

Отошло так же, как и пришло.

Долго расчёсывала шерсть, кисточку хвоста, вытиралась и обсушивалась. Мать с дочкой ушли, хоть и пришли позже, а она всё сидела. Потом облачилась в ночнушку, собрала все вещи и поблагодарила, согласно андарианской традиции, «воду за жизнь».

Пришла в комнату, сбросила вещи на кровать, села на стул, положив лапы на спинку другого стула. Потянулась всем телом, зевнула, вздохнула. Так.

Так. Дорогой в комнату она придумала себе одно дельце: надо бы записать те самые слова, которые увидела в конце сна. Совершенно не помня, были ли эти слова в тексте «Снохождения», она вознамерилась это проверить в будущем; но, чтобы не забыть, следовало записать их на бумаге.

— Ай-яй, — сказала себе Миланэ. Ведь нужно снова одеться в свиру, застегнуть пояс, подцепить к нему сирну и стамп, одеть кольцо и сойти вниз. Серьги можно не надевать, но от этого не легче.

Она улыбнулась, облокотилась о стол, потёрла глаза.

Нееет, одеваться совсем не хочется. Так запомнить можно, не надо записывать. За весь день одежда надоедает, от неё хочется освободиться, снять её, дать себе свободы, хотя у Ашаи всегда меньше одежды на себе: лишь шемиза да свира, оделась в них — да иди куда хочешь, а тем более, что сейчас тепло, и будет ещё теплее, ведь наступает тёплый сезон, Время Огня, хотя у неё в Андарии эта пора зовётся Время Солнца, впрочем это неважно, и в Ашнари вообще всегда ночи тёплые, приятные, но у неё дома они ещё лучше, там ночью постоянно снуёт странный сладкий запах, похожий на аромат старого мёда, только легче и чище, и Миланэ не могла понять ни источника этого запаха, ни почему его больше нигде нету, кроме Андарии.

Надо растянуться, принять осанку, осанка для Ашаи — главное, впрочем, в нашей жизни чего только главного нет, как послушаешь наставниц, так о всём они говорят — главное, главное, ля-ля-ля. А что не главное тогда, скажите на милость? Всё важно, ничего неважного. Или: всё неважно, ничего важного. Так сойти с ума можно. Должна же быть в чём-то лёгкость мысли, ветреное отношение; кровь моя, я — молодая львица, кровь жизни, и тёплые ветроволны могут сыграть со мной не одну шутку. Пусть играют, пусть приходят, мои лёгкие волны, войдите в меня, пройдите сквозь меня…

Миланэ встала, коснулась пальцами рук к когтям лап, прогнулась назад, потом прислонилась спиной к стенке возле своей кровати, пропустив хвост между лап и так постояла немного; потом воздела руки к небу-потолку.

«Ступни, хвост, лопатки, затылок, ладони. Прогнись в талии».

Потом растеклась по кровати, растянулась всем телом, согнула левую лапу, а лодыжкой правой опёрлась о колено. Так и лежала, болтая ступнёй, рассматривая потолок, который надвое делила массивная подпорка. Спать не спится, да и вроде ничего не хочется, и сама не знаешь, что с собою делать.

Вдруг она услыхала знакомые шаги в коридоре. Да, это горничная, скорее всего. Можно её попросить.

Миланэ осторожно приоткрыла дверь. Да, это она, несёт куда-то простыни.

— Можно обратиться ко львице?

— Да-да, слушаю.

— Не желаю обременять трудностью, но прошу: можно принести перо, бумагу и чернила?

— Сейчас, сиятельная, — махнула рукой горничная и пошла дальше. — Сейчас принесу.

— Покорно благодарна, — дочь Андарии легонько затворила дверь.

Легла обратно в кровать; заложив руки за голову, снова начала болтать лапой. Зевнула. Ладно, сейчас запишем, и спать. Завтра под вечер уж будешь в Сидне.

«Пожалуй, сновидеть не стоит. После сегодняшнего…», — подумала Миланэ и обняла ладонью кисточку хвоста; ею она начала водить по колену и голени.

В коридоре снова ожили чьи-то шаги.

Стук в дверь.

— Да-да, можно, — негромко сказала Миланэ, совершенно уверенная, что это пришла горничная с письменными принадлежностями.

Решительно отворилась дверь, и в ней предстал воин из сегодняшних яви и сна. На нём было воинский плащ-накидка до колен, тёмно-бордового цвета, застёгнутый на груди круглой фибулой; вместо серо-зелёной короткой рубашки и неуклюжих, мешковатых штанов теперь была туника до колен, подпоясанная крепким, потёртым ремнём, на боку — короткий меч в неказистых ножнах; на лапах — всё те же сандалии, шнурованные до колен; наручей не было, но появился довольно большой перстень на безымянном пальце левой руки. Выглядел он так решительно, даже свирепо, будто хотел кого-то лишить жизни в этой комнате; но в руке он держал закупоренную бутылку вина, которую держал истинно как оружие — за горлышко.