Тут надо добавить, что вся история эмиграции — это история вранья. Врали все: Советское правительство — что никакой эмиграции не существует, а существуют единичные случаи желания воссоединиться с близкими родственниками; Израиль — что советские евреи поголовно желают «возвратиться на историческую родину»; кандидаты на эмиграцию — сначала, в России, что едут к родственникам в Израиль, а потом, в Риме, что всю жизнь только и занимались, что борьбой с Советской властью; но все эти виды вранья были враньем с взаимопониманием и как бы и не враньем, а правилами игры. Было, однако, и другое вранье.
Теперь уже не все понимают, какое полное отсутствие информации о Западе было у людей, которым надоело жить в СССР. Информация получалась только из редких писем уже уехавших — писем, писавшихся в расчете на цензуру и, кроме того, писавшихся людьми, мало что еще понявшими в новом для них мире. Поэтому степень зависимости от ХИАСа определялась не только полным отсутствием денег — ХИАС не только кормил и поил, он еще и объяснял, что делать дальше. Так вот, первое, что говорил ХИАС — это что имеется считанное число «стран эмиграции»: Штаты, Канада, Австралия, Новая Зеландия, и Южная Африка. «Европа не берет» — эту фразу знали все. Фраза была враньем. Европа прекрасно брала, т. е. давала статус политического беженца всем эмигрантам из коммунистических стран. Но, чтобы этот статус получить, его надо было попросить! А этого почти никто не делал, так как все верили ХИАСу. В результате, практически, в Европе остались только те немногие эмигранты, у которых с самого начала были зацепки: близкие родственники, рабочее предложение и т. п. В эту категорию попал и я.
21. ЭМИГРАЦИЯ (1971–1973)
Вета. Корнеев и «Секретариат». Плата за страх. Женя Витковский. Что сказал Антокольский. Шутки над «овирщицей». Чемодан. Венские сосиски.
К 1971 году я твердо решил, что я так или иначе попытаюсь уехать на Запад. Мне страшно не хотелось уезжать одному, казалось, что это очень неуютно, почти невыносимо — оказаться в новом и знакомом лишь по книгам мире в полном одиночестве. Галя наотрез отказалась уезжать, мои тогдашние подруги Валя и Фаина — тоже. И как раз в это время у меня возник новый роман — с театроведом Ветой Хамармер. Вета ко времени нашего знакомства ушла из ТЮЗа, где прежде работала, и водила экскурсии по Исаакию. Кроме того, она писала стихи. Вете тоже хотелось уехать и, в значительной степени, в связи с этим нашим общим желанием наш роман превратился в брак.
В начале 1972 года я развелся, женился на Вете, и мы стали в темпе готовиться к отъезду. Нам очень хотелось попасть в Европу, но было не совсем ясно, возможно ли это. Как запасной вариант мы с ней рассматривали отъезд в Америку, потому что моих связях с Парижем, с НТС (и т. д.), я Вете не рассказывал.
Мы уезжали втроём с Ветиной дочкой Диной, которой было 10 лет. Отец Дины, актёр, живший где-то на Севере, отпускал дочку без всяких разговоров. Галя тоже дала мне разрешение.
Подготовка к отъезду начиналась с получения разрешения на отъезд от родителей, от бывших жен и мужей…
Заручившись разрешениями, я сообщил, по своим каналам в Париж и во Франкфурт о моем намерении эмигрировать, не посвящая, понятно, ни во что, связанное с отъездом, никого из питерских знакомых. Кстати, за год до описываемых событий у меня появился ещё один канал связи с Парижем: жена моего близкого приятеля артиста Толи Шагиняна, француженка Мишель, по окончании Питерского Университета стала работать во французском консульстве в Питере. И, естественно, стала ездить туда-сюда. И письма возить.
Как-то раз, когда я зашёл к Е. Г. Эткинду, он с места в карьер сказал, что прослышал о моих планах и тут же стал меня от них отговаривать.
Отношение Е.Г. к этой теме не менялось никогда, даже во Франции. Позднее в «Записках незаговорщика» он писал: «…изгнанник — не турист. Увидеть мир ценой утраты своего воздуха, своих близких, своего читателя… непредставимо», А я, в своё время один из его учеников, поступил именно так, и поныне нередко чувствую себя туристом. Все 25 лет нашего общения в Париже мы, так или иначе, возвращались к этой теме, но так и не убедили друг друга ни в чём.
Я почему-то не спросил у Ефима Григорьевича, откуда он узнал это, автоматически решив, что узнал он от Гали, которая была к Эткиндам ближе, чем я. А потом, уже выйдя от Эткиндов, все-таки слегка обеспокоился — а вдруг в Союзе Писателей стало что-нибудь известно раньше времени. Так и оказалось.
Вскоре меня вызвали на секретариат. Собрались все одиннадцать секретарей, «футбольная команда Союза Писателей». Ведущая роль на этом заседании принадлежала Юрию Борисовичу Корнееву. О нем я уже писал во второй части этих мемуаров. Итак, Корнеев, «сначала партийный босс, а потом уж переводчик», спросил у меня, верно ли, что я собираюсь «предать родину». Я поинтересовался, а что он под этим разумеет, и услышал в ответ, что ему, Корнееву, доподлинно известно, что я уже подал в ОВИР заявление на эмиграцию. Это была полная ерунда, никакого заявления я к тому моменту не подавал, но смысла в том, чтобы начать публично отрекаться от моих намерений, я тоже не увидел. Так что я сказал Корнееву, что если он, как парторг, добьётся для меня права вывезти все мои рукописи, то я, пожалуй, и верно подам в ОВИР заявление. Спасибо, мол, что надоумили, Юрий Борисович!