— На мне что, цветы выросли, Лукьянчиков, что ты такого увидел?
— Тебя, — сказал он просто, а потом…
А потом были его руки и губы на моей шее, груди, животе и ниже, бесстыдные, неторопливые, уверенные и одновременно нежные, заставляющие меня цепляться за простыни и хватать ртом воздух, которого мне вдруг стало так мало.
Мои руки, спустившиеся по его гладкой груди и по животу вниз, не такие уверенные, но не менее бесстыдные, и его: «Ты с ума меня сведешь, Юся», сказанное со смешком, который тут же превратился в легкий стон, смешавшийся с моим смехом.
Поцелуи-вдохи и поцелуи-выдохи.
Мой неожиданный и сильный взрыв, и непреходящая дрожь, и его собственное освобождение минутой позже, и самодовольное и все еще слегка задыхающееся: «Ну вот, видишь, мой план сработал», на которое я смогла ответить только глупой улыбкой, спрятавшейся в темноте.
А потом — и это было не последнее потом за ту ночь, — Костя притянул меня к себе и уткнулся носом мне в висок, пока его пальцы осторожно и легко рисовали на моем животе круги, и какое-то время вокруг нас были только темнота и тишина, а за окном — метель и ветер, и спящий крепким сном под укрывающим его снегом листопад.
— Костя… — позвала я немного времени спустя, и он проворчал «ну чего», будто знал, что именно я хочу сказать, — мне пора домой.
— Не пора тебе никуда, — сказал он.
— Уже три. Я не останусь у тебя.
— Еще как останешься, — заупрямился Костя, хотя знал, это невозможно.
— Нет, не останусь. — Я повернулась к нему лицом и поцеловала крепко сжатые губы, но тут же заставила себя отстраниться, понимая, что так точно не уйду. — Я не хочу, чтобы твой папа утром зашел и увидел, что я тут. И мои будут волноваться. Я же им не сказала, а папу моего бешеного ты знаешь. Голову оторвет сначала мне, а потом и тебе.
— Я приду вечером, — сказал он, как говорил обычно. — Ладно?
— Ладно, — сказала я.
Поднялась с постели, оделась, чувствуя на себе взгляд зеленых глаз, но почему-то не в силах заставить себя обернуться, и как-то неловко и слишком торопливо ушла.
Правда была в том, что я тогда не особенно верила Костиным словам и поцелуям.
Я с самого начала не питала иллюзий по поводу того, как скоро закончатся наши с Лукьянчиковым встречи — и вот, постель у нас все-таки случилась, а уж я-то прекрасно знала, как быстро у Кости угасает интерес к очередной покоренной вершине, когда на глаза попадается новый Эверест.
И поначалу мне казалось, что и меня это более чем устраивает. Я не строила планов на Костю, да что там, я думала, что спустя пару месяцев мы мирно разойдемся каждый к новому «другу», и отношения, начавшиеся без обязательств, так же без обязательств и закончатся.
Но спустя полгода мы все еще были вместе — и не строить планов и не думать было все труднее. Наши ссоры начались именно тогда и отчасти именно поэтому, из-за того, что я уже не могла притворяться, что не привязалась к Косте, но постоянно пыталась — вот только попытки эти были такими глупыми, что не верила в свое притворство даже я сама.
—…Мы же договорились идти к Дашке вместе, а теперь ты мне заявляешь, что не пойдешь.
— Не пойду.
— И почему? — Я упирала руки в боки и зло дергала головой. — Чего ты добиваешься, Лукьянчиков, ты можешь сказать?
— Ничего я не добиваюсь. — Костя выбрасывал сигарету прочь, не глядя на меня — будто даже не хотел глядеть. — У меня просто дела.
— Да неужели. Дела, связанные с чем?
— А с чего бы ты вдруг так заинтересовалась? — вскидывал он голову, и зеленые глаза светились в полутьме, как у кошки. — Я же не спрашиваю тебя о твоих делах. Я же не устраиваю тебе допрос, когда ты говоришь, что занята и не можешь прийти, с чего бы вдруг я стал обязан давать тебе отчет?
— А, вот оно что, Костя, — рычала я. — Характер мне свой решил показать, да? Вот только не на ту напал. И на твои дела мне наплевать с высокой колокольни, иди хоть заделайся, мне пофиг…
Но моей решимости и желания покончить со своей ненормальной привязанностью к человеку, который совершенно точно скоро меня бросит и уйдет к очередной Тане или Даше, хватало ровно до момента, как я оказывалась в его объятьях.
—…Куда ты эти ведра понесла, ненормальная? Рехнулась совсем такую тяжесть таскать? Дай сюда.
— Не дам! — Я ускоряла шаг, но он все равно настигал меня, хватал и начинал целовать, не обращая внимания на мои попытки высвободиться и ругань, которой я его осыпала. — Иди куда шел, Лукьянчиков, я и без тебя прекрасно справлюсь!.. Не смей, сказала! Пусти! Думаешь, ты сильнее, так все можно? Ненавижу тебя, ненавижу!
— И я тебя ненавижу, идиотка, да хватит вырываться, никто и не говорит, что ты не справишься без меня, все, Юся, все, перестань…
Мы целовались в темноте двора, пока бабуля, потеряв разом и меня, и ведра, в которых я должна была принести ей воду из колодца, не выходила на крыльцо и не начинала меня выкликать.
— Сейчас идем, Людмила Никитична! — откликался Костя так бодро, словно оторвался от моих губ не мгновение назад, и только сердце его под моей рукой билось быстро и горячо. — Ваша Юська тут мышь увидела и на сарай от испуга залезла, никак снять ее не могу.
…Иногда я ненавидела его за то, что он такой же, как я: неласковый, вспыльчивый, импульсивный.
А иногда мне казалось, я готова противостоять всему миру, если буду знать, что смогу в любой момент укрыться в безопасности его теплых рук.
Глава 17
В середине девяностых годов ошалевший от неожиданно свалившегося на него буквально с неба богатства дядя Веня Кадочников — первый «новый русский» в нашей деревне, отгрохал напротив наших тогда еще двух школ парк развлечений. Огромное, яркое чертово колесо, карусель, качели, комната страха, комната смеха — покосившиеся, проржавевшие и пустые, эти аттракционы все еще стоят там и пугают ночных прохожих противным скрипом и скрежетом металла.
Парк функционировал недолго — детей у нас было мало, обслуживание стоило денег, да и сам дядя Веня скоро оброс такими капиталами, что в деревне ему стало тесно. Он умотал в город, где благополучно был застрелен бобоновскими ребятами (прим. — речь идет о Сергее «Бобоне» Бабищеве, известном криминальном авторитете Оренбурга того времени) в какой-то, быть может, и совсем «левой» для него разборке. Его дочь и жена к тому времени успели улететь в Америку и больше о них мы не слышали.
Я даже прокатилась на этом колесе — папа водил меня, третьеклассницу, в парк в год его закрытия, и я помнила это ощущение полета и дикого восторга от вида с высоты. Те, кто не успел или не решился — жалели, но время было упущено: парк захирел, старшеклассники быстро превратили его в курилку и место для «выпить по-быстрому перед клубом», а колесо большой печальной громадиной застыло напротив школы, как памятник ушедшему и «лихим» годам.
Спустя десять лет в парке вдруг появились рабочие. Никто не знал, откуда и почему, а расспросы ничего не дали — это были таджики, не знающие по-русски ни слова, а их прораб хоть и знал, но только заговорщически прикладывал палец к губам и говорил:
— Не положен. Хозяин дал деньги, чтобы не сказат.
И кто-то на самом деле захотел восстановить парк и снова запустить чертово колесо и карусели, вот только… вот только спустя десять лет в парке устарело и износилось абсолютно все. Через несколько недель упорного труда рабочие собрали инструменты и укатили туда же, откуда приехали, оставив после себя запах краски, обрывки провода и крах чьих-то надежд.
Мы так и не узнали, кто стоял за этой попыткой: кто-то из родственников дяди Вени или какой-то совершенно посторонний чокнутый, которому вдруг стало не жалко выбросить пару миллионов рублей в трубу.
Я и Костя были, как этот родственник.
Мы были, как этот чокнутый.
Вырванное силой в ту ночь признание сделало все только хуже. Я жалела, что спросила, жалела, что услышала это выговоренное со злостью «я не собирался к тебе возвращаться» — что значило, что однажды я стала так противна и отвратительна Лукьянчикову, что любая другая оказалась лучше.