Выбрать главу

Что, о загадочное чудесатое котодрево, будет тогда?

☘߷☘

В канун Волдемарового утра, под запахами алычового глёгга и облепихового чая по остужающим подоконникам, в писке дерущихся моевок и в душном с дождя аромате пыльцовых златоцветников, распустившихся миниатюрными земными солнышками, Ренар, удерживая над чернявой макушкой Кристапа белый зонт-тросточку, распахнутый лунно-снежной оладьей, ласково улыбался, хитро перемигивался заводью затепленных глаз, хранящих познанный ими одними секрет. Вслушивался в стук последних капель, медленно падающих с отряхивающихся деревьев, вышептывал сказки о плесах мавок, навок, безобразно-капризных смешных русалок, попавшихся на рыбацкий крючок; показывал сборища тинистой ряски, уверяя, что это подводные девицы сбросили накануне свои космы и разбросали с плеса чешую, чтобы к сегодняшнему же вечеру вырастить новую, отливающую изумрудом, потому что русалии — они все равно что змеи, они тоже линяют, тоже тем самым меняют сердце и душу и без линьки совсем не могут прожить.

Кристап отмахивался, сонно зевал, думал о незадавшемся выходном утре. Глядел тяжелым взглядом синих-синих синяков, недовольно куксился, ершился мокрой рыбьей челкой, пах яблочным уксусом, косился на ведьмачью улыбку ведьмачьего Белого и был слишком растерян и слишком недосыпно-слаб погожим июньским досветком, в восьмичасовую раннюю субботу, чтобы толком сопротивляться, спрашивать или откровенно, чтобы в лицо, пытаться прогнаться или прогнать.

Кристап дремал на ходу, запинался о сколы, бордюры и ветки, отбрыкивался от праздничных зюйдвесток распушившейся холодалой черемухи, чихал от попавшей в ноздри пыльцы, шлепал по лужам и напомаженным березовым соком выметенным дорожкам, задумчиво поглядывал на безнадежно маскирующиеся под ваниль оливки, выбросившиеся из чьего-то окна…

А потом вот, свернув за торец знакомого длинно-изогнутого дома, соединившего трамвайно-рельсовый месяц и травяное побережье широкой реки, проигнорировав собачью влюбленную радость о кубовом глазе, подчинившись поймавшей за подбородок направляющей руке, едва ли строптиво уставился на белую надземную сирень, давно уже потерявшую прежние опавшие цветки, но вырастившую взамен цветки новые — огромные, рыжие, пегие, бурые, плоские, замшево-дымные, полосатые и флисово-каштановые, как повыскакивавшие под осинником лесные лисички или скользкие лосиные грозди-опята.

— Смотри-ка, и сегодня расцвела…! — тихо, довольно, с игриво-птенцовыми нотками в словах, с застывшей на кромке радужки истинной радугой о шести переломанных цветах выдохнул Белый ему на ухо, приподнял выснеженный зонт, прикрыл рукой чужие рот и нос, ловко научившись реагировать на готовый вот-вот сорваться с губ печально-аллергичный чих…

Два с половиной, два с семеркой, если точнее, десятка котов задумчиво наклонили сплющенные квадратные головы, сощурили росные глазные стекляшки, плавно шевельнули овившими тела хвостами. Сонливо взъежились колючим ветрогонным утесником и снова, разом отвернувшись от прекративших интересовать прохожих, сложившись в аккуратные комочки июньских бутонов, вернулись к созерцанию зарисованного солнцем неба, растянутых кисточкиным венчиком облаков, насаженных на канву грачей, гусей и черных ворон, выросших кляксами на плотной голубой холстине…

— Расцвела, а, хороший мой? — на самое горящее ухо повторил Белый, потершись о то кончиком прохладного собачьего носа, и Кристап, подавив растерянный промозглый зевок, тоже уставившись на смольные кляксы и ковристые меховые бутоны, непривычно согласно, непривычно серьезно, непривычно вдумчиво кивнул:

Потому что и в самом же деле, зараза…

Расцвела.

========== Танго кизила ==========

Не засыпай.

Не засыпай.

Не засыпай.

Ренар дрожит градинами крупной дрожи, кутается в шерсть захваченной из дома кофты о длинных рукавах и не может смотреть на окружившие стены, потолки, длинные лабиринты растянувшихся на мили полов, потому что это не полы, это взлетно-посадочные полосы, это страшные-страшные места, откуда срываются на железное крыло прощальные самолеты.

Самолеты долго не живут, самолеты разбиваются, сбиваются вражескими лазутчиками, пассажиры умирают сотнями, тысячами, ложатся в гробы, уходят в морг и крематорий, красный свет заливает окна иллюминаторов. Больничные сиденья тоже красны, тело всё еще выворачивает от бьющей до костей тряски, от колес, мчащихся по мокрому асфальту, от желто-белой детско-ветряной мельнички, только-только принесенной с карнавала, от выпавшей из пальцев разбившейся тяжелой кружки, от вызванной в четвертом часу по-утреннему скорой помощи, на самом же деле не способной помочь абсолютно — понимаете? — ничем.

Никому.

Не засыпай.

Не.

Засыпай.

Не засыпай, господи, слышишь?

Ренар не может попасть туда, где царствуют двери-бетон, где нелюди в небелых халатах спокойно шаркают тапочками по кафелю и затертому до лыжни линолеуму. Ренар знает, что он находится где-то там, его Кристи, его любимый каштанов цвет, его несчастный принц с инфантильным сердцем; лежит в своем стекольном гробу, ждет, смотрит гаснущими глазами в плавающий по кругу низкий потолок, и Ренар только слышит, как кто-то прикрикивает на кого-то другого, как скрипят железом новые прибывшие каталки; вспоминает, как инвалидное кресло поглотило и его меркнущее сокровище, как увезло от него прочь на спицах старых свинцовых колес, как затерлась резина, как:

«Не трогайте, не смейте, не надо этих сраных колясок! Я сам! Я сам его доведу, донесу, он же никакой не инвалид, так зачем?!»

Не засыпай, Кристап!

Не смей, не смей же ты!

Красный электрический свет разливается мусорным покровом по стенам и дверям, за дверьми шумит косой ночной дождь, бьет в бубен раздраженная среброглазая гроза, коридоры начинает затоплять тошнотворный запах минестроне — отварные овощи, отварные макароны, ореховая паста и кошмарный, сводящий скулы дух стерильной ваты, пролитого спирта, грязных клизменных кабинетов и гари чьего-то поджарившегося на операционном столе сердца.

Ренар хочет взорвать идущее слишком медленно время, Ренар старается улыбаться — нервно, панически, с крошащимися друг о друга клыками, но брови неизменно сползают вниз, губы складываются в уродливый животный оскал; он почти становится чудовищем, почти хватает немощного старика перед собой за шкирку запотевшей рубашки, почти отшвыривает того вон, стараясь не видеть нарукавных перевязок, бинтов, синяков и вздутых жил: дед слишком медленный, дед растягивает каждое слово на пять невыносимых секунд, интересуется положенными ему обедами, прогулками, суммами, возможными исходами, и молоденькое кармелитовое создание женского роду, сидящее в рецептуре на вертящемся черном стульчике, на всё на свете безобидно пожимает плечами, вежливо направляет дедка пойти спросить в тех отделах, которые действительно смогут что-то узнать и ответить.

Когда деда все-таки уводят, ласково, но твердо прихватывая под руки, когда запах макарон пробирается в самый мозжечок, перемешивая миксером кровь белого покорителя севера с кровью капуциновой, дикой и грубой, бразильско-джунглистой, животно-обезьяньей, Ренар почти готов ударить кого-нибудь по лицу. Ренар рычит, что срать он хотел на ваши проклятые бумажки, что заполняйте вы их сами, что вот вам наши с ним паспорта, что вот вам проклятые деньги, что мне плевать, сколько что стоит, что если не хватит — я принесу еще, только отвалите, только уйдите, только дайте мне к нему попасть.

Кат замахивается пугающим топором, рубит опоясавшие планету провода, красный сигнальный свет становится настолько ярким, что временно ослепляет, пугает, пожирает плоть и сдающийся под его тиском разум; Ренару становится душно, он хватается пальцами за вздутое кадыком горло, проклинает бесполезную школьницу-дуру, остающуюся совершенно глухой ко всему, кроме шепота возлюбленных блошиных бумаг из пущенных на трупы деревьев.