Я прошу тебя, я молю тебя, я заклинаю тебя, ублюдок, седая скотина, проклятая возлюбленная дрянь, забравшаяся в это самое сердце, неназванный хозяин и просто… просто… ты, я…
Я ведь действительно…
Тебя…
Черному нервозно, Черный ненавидит самого себя, барабанит градом сошедших с ума пальцев по обитым деревяшкой подлокотникам, почти скулит, почти верит, почти наверняка знает, что все проходящие мимо секунды — дешевые фальшивки, истинного времени больше нет, красное полотенце течет красной песнью о настоящем краснокожем индейце-микмаке, последнем краснокожем индейце-микмаке, канадской оленьей крови, и отныне в той жестокой, безвылазной, идущей рядом до конца репетиции будущей смерти, которой обернулась повернувшаяся задом закончившаяся жизнь, малейший выдох важнее вдоха, поэтому…
Поэтому…
— Можно… наверное… Да откуда я знаю?! — слова злобные и грубые, быстрые, хлесткие, колкие и потерянные, как зубы у новорожденных волчат, хоть так хочется прижаться, подползти, не позволить, а упросить к себе прикоснуться, притронуться языком к сине-седым рукам, вылизать их, зарыться носом в подставленные колени, вдохнуть знакомый до новой полусмерти запах, и от желаний этих мозгом закручивает галлюциногенная синестезия, от желаний этих шаткая погрызенная психика съезжает с настроенной Богом волны, от желаний этих Кристап, сам не зная для чего, поднимается на ноги, бредет к манящей канистровым огнем батарее, тянет к той руку, останавливается за три секунды до. Чувствует спиной, как поднимается следом и вездесущий ублюдок-Белый, как проклинает последнюю свою сдержанность, всё еще не позволяющую подлететь к нему, с размаху дать кулаком в лицо, разбить на кости и мясо нос, губы, скулы. Собрать поцелуями гранатовый сок, притянуть к заходящейся в искусстве макабре груди, увести-утащить-украсть в спальню, чтобы там добивать-любить-добивать, пока не застынет один на двоих пульс, и даже жалко, даже больно, что еще слишком рано решаться на последний отчаянный шаг, что Белый согласится добить их обоих только перед последней заковыристой точкой, испробовав в качестве не работоспособной панацеи всё, что испробовать можно: от печени розового единорога и до перемолотой в микстуру клетчатки верующего в любовь интенданта в роговитой оправе бухгалтерских очков.
— Почему ты сегодня так рано приперся? — говорить нужно о чем угодно, занимать бесконтрольные заламывающиеся руки, занимать зависающий в прострации мозг, записывать во внутренние драные тетрадки выдоенные с кишками хроники сдающих умственных усилий, привыкших бить чертовы шабалы, чтобы только пальцы не сходили с ума, чтобы только не трогали, чего трогать нельзя, не выдавали, не…
— Я взял отгул, — голос доносится вдруг слишком близко, вяжется шалнером, пугает до стона и прокушенной губы, и пальцы, подначенные им, все-таки пересекают нельзя-переходить-грань, все-таки ложатся на коптящуюся батарею, все-таки тянутся, ползут, извиваются проверять — поганая собака ведь всегда возвращается к месту, где закопала могильные кости, а всё, что он отныне творил в своем пожизненном посмертии, и было, по сути, одной сплошной собачьей херней для выгула заносчивого забродившего пафоса, бездарно пытающегося прикрыть такие низкопробные, такие общечеловечьи чувства и пожелания, так ведь, Ренар? — Мне было слишком беспокойно с утра, и я подумал, что лучше не досчитаюсь зарплаты, зато проведу этот день с тобой. Скажи, может, ты всё же хотел бы заняться чем-то особенным? — Руки ложатся на плечи, шаги сливаются в беззвучную, но частую-частую поступь, сердце поднимается на стеклянном эскалаторе к набухшим слезным бугоркам, взыгравшись уродливой мясистой опухолью, насильственно выцеживающей запретную крупичную влагу. — Мы могли бы куда-нибудь сходить. Во что-нибудь поиграть — мы же давно толком не играли, верно? Попытаться что-нибудь приготовить или что-нибудь посмотреть, хотя лично я предпочел бы… — голос холоден, намеренно циничен и груб, в голосе пауза, за голосом — отчаянная мысль, в которой «только не поворачивай меня, только не смотри на меня, только не убирай свои проклятые руки, только не затыкайся, только не…!» — потрахаться. Мне слишком мало тебя, радость моя, и я… в последнее время мне всё чаще кажется, что я просто не…
«Занятия любовью» ушли, исчезли, разорвались на клочки с тех столетних пор, как Мэлн, брызжа первой танцевальной кровью и цветочно-отравленной пеной, заявил, будто считает эту чертову фразу фальшиво-ущербной приторностью, будто бросаться ей стоит только в лица недалекого женского пола, будто Белый совсем запутался и заблудился в своих выводах-болотах, спутал юбки, брюки и полюса. Теперь, когда он добился своего, которое не был рад встречать в глаза и сам, мнимая фальшь пропала, теперь их чертовы будни ломились под правдивым гнетом оброненных «потрахаться», «поебаться», «взять тебя», «отодрать», «поиметь», «согнуть», «подчинить» — хренов древний филогенез, навязанный не временем, не неизбежностью, но дуростью и прихотью одного единственного недалекого индивида, не то чтобы сильно довольного полученным в конце всех концов долгожданным результатом.
Кристап выдыхает сквозь щели в стиснутых зубах, прочерчиваются сквозь тонкую кожу острые подвздошные кости, просыпается прахом вымерший вестигий, живущий в каждом организме в эксклюзивном экземпляре на блудную память. На миг вместо него появляется измученный полуживой труп с гигантскими впадинами на месте живота, чертов шимпанзе с именем Чарльза Дарвина трясет плешивой башкой, выкусывая из волосатой задницы прытких блох, кто-то с улицы кричит, что отныне души слишком дешевы, души уходят всего по два пенса за штуку, из душ больше не добывают красильный ультрамарин, и Черного почему-то снова срывает, Черный больше не может терпеть, не хочет вдыхать промытой в его же собственных внутренностях лжи, просушенной в закате рисованного настенного солнца, от ласк которого под веком навечно угрюмиться уродливому шраму для наслаждений.
Кристап, двигаясь угловатой надломленной марионеткой о луковых прозрачных лесочках, с трудом и хрипом трогается с места, трогается с ума, запускает истончившиеся пальцы за ребра ошпарившей кипяченой батареи, режется отошедшей пластами краской, ставит на кожу новые неразлучные синяки, терзает гематы, бьется, выуживает несчастное скукоженное полотенце, слишком по-дрянному пахнущее растворимым железом, слишком серо-красное, слишком…
Слишком…
Сволочь-сволочь-сволочь, честное.
Кристап завывает, пусть его никто и не слышит, сажает хрипом и стоном горловину, мотает отбитой кружащейся головой, вытравляя из той и губастого шимпанзе, и проклятые уродливые мухоморные грибы, которые «привет», которые отныне фаянсово-наглядные обложки ко всем его настроениям, которые стесывают подошвы, замедляют бег, приносят раковые танцевальные клетки-споры-кометы, которые ненавидят единственную на квартал нечестивую розу, распустившуюся на стылых помоечных дрожжах в запахах прилитого через мочеиспускания желтого пива. Он не хочет слушать Белого, он не хочет знать про эти поганые розы совсем-совсем ничего, он разворачивается, швыряется в чужое перекошенное лицо полотенцем, раздирает себе ногтями запястья, орет, орет, орет, что он — не принц, не принцесса, а обычная дешевая сучка, сучкам не пристало дарить цветы, сучкам — кожаные слюнявые намордники, поношенные грязные шкурки, изгаженные по́том и кровью откровенные трико.
Он — сучка, которая только и умеет, что вопить, резать, рвать, отталкивать, заменять третьесортную шлюху-любовь возвышенной еблей, требовать жесткого к себе обращения заместо предложенной ласки, втаптывать ногами лепестки и кольца, скулить от тоски и проедающих кожу слез, отворачиваться, почти профессионально поправляя сволочную челку, грызть в болезненной тоске ополовиненный сырно-лунный круг, биться головой о выкрашенные в кармазин стены, драть когтями глотку и всё кружиться, всё умирать, всё дуреть в затянувшихся танцевальных па. Он больше совсем ничего не умеет, он больше совсем ни на что не способен, он — конченное дерьмо на каждый миллиметр этого сраного города, этой сраной загнивающей страны, и хорошо, что он подыхает, и хорошо, что всё заканчивается, и хорошо, что на одно собачье говно станет неукоснительно меньше, и хорошо, что природа молча стирает свою ошибку с лица затраханной человечьим племенем