Выбрать главу

Если нашим это оказалось можно — тогда им можно все. Чужую страну, целый народ задавить, задушить можно — почему ж тогда своих несколько человек посадить нельзя? Да хоть убить, сгноить — подумаешь! А я-то пишу заявления, протесты, мир будоражу…

В зал суда — неслыханное дело! — впустили всех, кто пришел. Человек тридцать друзей, знакомых Анатолия, сочувствующих ему. И приблизительно столько же «своих» — молодцов-дружинников, кагебистов в штатском. Во время перерыва все вышли во двор — и позицию заняли друг против друга, те против этих. Мордатые дружинники источали из себя ненависть и торжество: «Скоро всех вас — к ногтю!» Безусловно, их вдохновляло сообщение в «Правде» — они, как и я, поняли, что теперь все можно.

Когда Толю увозили в воронке, я кричала ему: «Толя, читай сегодняшнюю „Правду“!» — я знала, что сообщение о вводе войск послужит для него не только информацией, оно объяснит ему его собственную судьбу и предскажет мою.

Публичный протест против оккупации Чехословакии был для меня делом решенным с самого звонка Наташи; но как его выразить? Неужели снова писать? Тут и слов-то не найдешь. И когда я услышала слово «демонстрация», сразу решила, что пойду, конечно. Потом, на нашем суде, я правду сказала, что мне чуждо всякое публичное действие (я имела в виду именно выход на публику, а не слово) но другого способа выразить свои чувства я не видела. Да, и я стремилась, чтобы протест прозвучал как можно громче — не потому что мой протест, а чтобы протест прозвучал.

Не помню сейчас, 23-го или 24-го в Москву прибыл Людвик Свобода. В часы, назначенные для встречи, я шла пешком от Библиотеки Ленина к Полянке. Как обычно во время таких церемоний, москвичи, согнанные из учреждений, толпятся на пути следования почетного гостя, жуют бутерброды, лижут мороженое, покупают на лотках лимонад, зажимая в свободной руке выданный к случаю соответствующий флажок. Помахать флажком в нос проезжающей машине — и скорей разбегаться. На этот раз толпа истомилась, ожидая. Назначенный час прошел, и еще час, и еще час. Не едет этот, которого встречают; а уйти — милиция и свое начальство не пускают. Еще один бутерброд, еще стакан лимонада…

Меня буквально трясло от вида этой жующей толпы, этого народа — только что они проголосовали: «поддерживаем и одобряем», и вот машут флажками ЧССР — и никому флажок не жжет руку. Кретины они, что ли? Скоты бесчувственные?

Наконец, появилась машина. Она ехала довольно медленно, Людвик Свобода стоял в ней (кажется, стоял), не глядя по сторонам, лицо его напоминало трагическую маску. А эти — изображают улыбки, кричат «ура!», тычут флажками. Мне так было стыдно — вот перед ним, перед этим старым чехом (как он ни повел себя потом, в этот момент, я уверена, он тяжело переживал трагедию и унижение своего народа), — я готова была протиснуться вперед и крикнуть сама не знаю что.

Но я — не сделала этого. Уговорила себя: получится жалкий писк, которого никто не услышит, даже и Свобода не заметит. А говорят, были такие, которые решались. Не знаю, правда ли это.

Несколько раз я приходила к Наташе Горбаневской, чтобы послушать радио, узнать, что же там делается, в Чехословакии (у меня не было приемника). И однажды, крутя настройку, мы услышали чешскую речь, а потом женский голос слабо, но явственно произнес по-русски: «Русские братья, уходите к себе домой, мы вас не звали»…

О нашей демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади Наташа Горбаневская написала и составила книгу «Полдень», так что я об этом рассказывать не буду. В книге приведена и запись нашего процесса — по-моему, очень точная и полная. К ней я могу добавить только несколько слов — свои впечатления и несколько эпизодов во время суда, не имеющих отношения к самому процессу.

Наш суд был очень красивый, то есть совершенный, как будто поставлен по сценарию, для кино. Но не по тому сценарию, который составили власти, а по нашему, хотя мы его не сочиняли.

Нас, подсудимых, было пятеро совершенно разных людей: очень молодой, красивый, с поэтической внешностью Вадим Делоне; крупный, фигурой напоминающий Пьера Безухова, аристократически вальяжный Павел Литвинов; энергичный, живой, мужественный Володя Дремлюга; тонкий, интеллигентный Костя Бабицкий; и я — одна среди них женщина. Мы с Костей — самые старшие, обоим было тогда по 39 лет. Держались мы все по-разному, говорили разно, не пытаясь повторить друг друга, друг другу подыграть. Каждый из нас был самим собой — ну, немножко лучше чем есть, чем обычно, но то и естественно, момент был необычный, возвышающий.