За все время пути со мной вместе оказались две настоящие уголовницы, принадлежащие к преступному миру. Это были очень колоритные личности — Римма Волкова и Жанна Котовская. Римму я раньше услышала, чем увидела.
Дело было так. На Свердловской пересылке хорошо налажена связь между камерами: бесперебойно работает тюремный «телефон». Узнав об этом, я захотела поговорить с Павлом Литвиновым, и Аня взялась мне помочь. Мы с ней пробрались на нары за спинами женщин, сидящих лицом к двери, и Аня несколько раз ударила кружкой по отопительной трубе, которая проходит через все камеры на нашем этаже. Потом она приложила кружку донышком к трубе и стала кричать в нее: «Пять-ноль, пять-ноль! Вызывает пять-три. Московский эта-ап пришел? Пашку из Москвы на трубочку! Из Москвы Па-ашку-у!» Она отдала мне кружку, и мы с Павлом немного поговорили (скажешь что-нибудь в кружку, потом перевернешь ее донышком к уху и слушаешь, хорошо слышно). Павел сказал, что ему нельзя долго разговаривать, потому что в камере очень тесно и к трубе очень трудно подобраться.
В разговоре соблюдалась очередь — слышался чей-то голос: «Пять-три, после тебя я поговорю, пять-один». — «Погоди, я заканчиваю». И вдруг всех покрыл низкий женский голос — сначала трехэтажным матом, а потом внятно: «А ну, все от трубочки! Римма Волкова говорит». Не знаю, как другие абоненты, а я невольно откачнулась и разговора не слышала.
А когда нас вызвали на этап и затолкали в бокс, в тесноте, темноте и дыму я снова услышала тот же властный голос. Римма рассказывала какую-то свою героическую историю — историю очередной интеллектуальной победы над милицией, следователем и судом. Молоденькие девчонки слушали ее с подобострастием, ахали, поддакивали и склонялись перед ней, насколько это позволяла скученность. Вокруг Риммы даже образовалось подобие свободного пространства — или же такое впечатление создавалось ее осанкой, свободной позой, экспрессией рассказа. Римма была высокая, худощавая женщина сорока лет, с очень волевым, выразительным лицом, которое не портили резкие глубокие складки. Здесь она чувствовала себя самой главной, главной по заслугам и по опыту.
Но потом нас перегнали в этапную камеру. Боже, какая грязь! Не только пол, но и нары покрыты слоем селедочных внутренностей (сюда заключенным перед отправкой дают дорожный паек, и все норовят очистить селедку заранее). Я, как всегда, взобралась на верхние нары, очистив себе небольшой кусок площади. Да наверху и было немного почище. Мои спутницы-тунеядки тоже залезли наверх, здесь же разместились еще несколько женщин. Остальные кое-как устраивались внизу. Римма Волкова нигде не устраивалась. Она ходила по камере, как тигр по клетке, и ни на кого не глядела, и даже походка ее выражала возмущение и оскорбленное достоинство.
— Римма, иди к нам, здесь место есть, — позвали сверху.
— Очень нужно!
Я поняла: по тюремным уголовным правилам, это она, главная, царица, первая должна была занять место — наверху, конечно, — и выбрать, кому позволено поместиться рядом с ней. А тут ее, Римму Волкову, какие-то соплюшки с первой судимостью приглашают. Если б они хоть понимали закон, а то от души приглашают, как хозяйки.
Тем временем тунеядки разложили свои вещи, достали какую-то свою провизию. Снова позвали Римму, и снова она гордо отказалась, хотя у нее, как и у меня, своей еды не было.
Подзакусив, тунеядки стали наводить красоту: достали зеркальца, помаду, кремы какие-то. И тут Римма не выдержала. Без приглашений влезла на нары: «А ну, девочки, дайте зеркальце. Сто лет себя в зеркале не видела».
Жанна Котовская попала в наш этап по пути из Новосибирска в Иркутск, доехала с нами до Тайшета. Два года назад она бежала из лагеря где-то под Тайшетом, бежала зимой, прошла на лыжах 40 км. Поймали ее случайно: в какой-то внутренней бандитской стычке противник пробил ей голову, — и Жанна досталась милиции. В этап она попала с обритой головой в шрамах, но уже без повязки. У Жанны не было той блатной фанаберии, что у Риммы, но и она с презрением смотрела на своих попутчиц, на их мелочные ссоры, суетливость, дорожные романы с мужчинами из соседней камеры. Она и сама вступила в любовную переписку с соседом — но надо было видеть, с какой ленивой иронией она отвечала на его горячие признания: «Люблю, дорогой, люблю до гроба. Сейчас тебе кисет сошью на память. Не волнуйся, до Тайшета я твоя и ничья больше».