Еще я ездила в Кемеровскую область, где в одной деревне жили собранные туда со всей страны толстовцы — и из-под Москвы, и с Украины — «мальованцы». Это были люди, совершенно не похожие на тех, каких я знала. Все — разные. Общее было то, что их избы отличались спартанской простотой быта: как правило, самодельный, сбитый из досок стол, железные койки, покрытые серым солдатским или деревенским лоскутным одеялом. Они все жили сельскохозяйственным трудом, как говорится, плодами рук своих. И в каждой такой простой избе — портрет Л. Н. Толстого, радиоприемник, пишущая машинка. Почти все они отсидели свое, кто во время войны (за отказ брать в руки оружие; многих толстовцев тогда и расстреляли), а кто — еще и до войны, в период коллективизации, когда их принуждали организовывать колхоз. Это толстовцев-то! Они и не возражали, но настаивали на одном: чтобы председателя избирать самим и чтобы их не разбавляли посторонними толстовцам людьми. В конце концов им разрешили выбирать своего председателя и свое правление — и каждого вновь избранного арестовывали, а потом и следующего, и следующего.
Когда я увидела, что почти каждая семья имеет мемуары или еще какую-то письменную работу (у некоторых это были философские размышления) и стала уговаривать передать свои рукописи нам — для публикации, то получила такой ответ:
— Мы свои материалы передали уже в музей Л. Н. Толстого.
— Но вы же понимаете, что это все равно что в могилу, никто их никогда не увидит, не прочитает.
— А может, могила и есть лучшее место для хранения наших материалов.
— Но почему?
— Потому что в мире и так много зла и ненависти. И если то, что мы пишем — а мы ведь пишем только правду, — люди прочитают, они станут еще сильнее ненавидеть эту власть. Так что зло и ненависть в мире увеличатся. А кроме того — мы сами выбрали свою судьбу, но наши дети не выбирали. Их начнут преследовать…
Еще я спросила, считает ли … опыт толстовства удачным. Он отвечал:
— Об этом трудно судить. Ведь он был насильственно прерван. Наверное, не все было правильным. Наверное, ошибкой была попытка жить коммунами. Если бы наш опыт развивался естественно, ошибки были бы учтены и исправлены.
В том же селе ко мне подошла женщина, фамилия ее Литвинова. Она спросила, не знаю ли я писателя, который написал бы о жестоком обращении с лошадьми. Вот о собаках написана очень хорошая книга «Белый Бим, черное ухо». Надо бы и о лошадях написать.
Везде, куда я приезжала, — и у толстовцев, и к Демидову, — меня принимали с доверием. Мое имя было этим людям известно из западных радиопередач. Перед толстовцами я и сейчас чувствую свою вину: я пообещала им, что о своей поездке я пока не буду ничего публиковать. Я искренне намерена была выполнить свое обещание, но когда приехала в Москву, Марк Поповский (он мне дал адрес этой толстовской деревни и назвал несколько имен — к кому обратиться) стал меня расспрашивать о поездке и сказал:
— А вы запишите свой рассказ, ведь потом забудется.
Я записала, дала ему, взяв с него слово, что он не будет публиковать, пока я не разрешу. Но, насколько мне известно, он сразу же опубликовал мою запись. И еще одна моя вина: я пообещала Литвиновой написать ей и прислать огородные семена — но потеряла их адрес и обещание не выполнила.
Поездка в Кемеровскую область мне была, что называется, по пути: ведь я часто ездила из Чуны в Москву и обратно. Надо сказать, что эти поездки осложнялись и разнообразились еще и необходимостью конспирации — ведь я была, конечно, под наблюдением и боялась подвести людей, с которыми общалась. Поэтому, например, билет в Чуне я брала до Москвы, а в Новосибирске делала остановку, старалась потеряться в вокзальной толпе. Кажется, мне это удавалось.
И все-таки удивительно, что при таком интенсивном и широком общении, какого требовал сбор материала, долгое время эту работу удавалось скрывать. Впрочем, я думаю, что КГБ стремился не столько обнаружить и пресечь единичный контакт, сколько «накрыть» редакцию и сам сборник в процессе работы.
Поэтому особенно конспиративно происходила сама работа над формированием и редактированием очередных сборников «Памяти».
Мое участие в этой работе, конечно, могло «засветить» всех остальных. Но мои коллеги не отстраняли меня от дела, видимо, понимая, насколько мое участие важно для меня самой. Только в это время мне особенно важно было не «маячить».
Как-то, весной 1976 или 77-го года, я приехала из Чуны, оставив Пашу с Анатолием — специально, чтобы принять участие в подготовке очередного (наверное, 2-го или 3-го) выпуска «Памяти». Толя обычно неодобрительно относился к моим занятиям; впрочем, только в том случае, когда дело касалось домашних забот — шитья или каких-нибудь подобных работ по дому. Но когда речь шла о работе над «Памятью», он обеспечивал мне полную свободу: «Конечно, поезжай и оставайся в Москве столько, сколько будет нужно. За Пашу не беспокойся — мы с ним не пропадем». В тот раз было решено работать в Ленинграде, чтобы не возить собранные бумаги туда-сюда. Сеня меня встретил и отвез в пустую квартиру своего друга. Это была даже не квартира, а что-то вроде маленькой мансарды, мастерской художника. Впрочем, хозяин мастерской был не художник, а фотограф, куда-то уехавший в это время. Отдельное жилье с отдельным ходом (редкость в Ленинграде). Меня оставили там одну, велели никуда не выходить и с осторожностью спускать воду в уборной (чтобы соседние жильцы не обратили внимания, что в пустом помещении кто-то есть). Ребята приносили мне еду — обычно это были консервы — курица с овощами, я разогревала их на плитке здесь же, в комнате, а ночью меня выводили погулять — если не ошибаюсь, по набережной Мойки и ближним улочкам. Несколько дней я прожила на этой конспиративной квартире, в основном сидя над машинописными страницами сборника.