«Не признала ты меня, соседушка!» – ни с того ни с сего голосистой да задорной частушкой выкрикнула Песельница, на весь лес дробью калёной выпалила, ржавые иголки с сосен стряхнув, зверей малых под коряги загнав. «Стыдно с вилами на своих ходить. А вот за огурчики спасибо до неба. Что-то я и забыла твой засол. Смородину красную, никак, кладёшь? Укропов цвет и лист вишнёвый добавляешь?» – звонко брящала Куприяниха, в лунном свете поблёскивая золотым клыком. «Так и есть: смородину красную кладу, кладу. И укроп, и лист вишнёвый добавляю», – бормотала Лопушиха, будто басню зазубренную. «Вот и умница, аж хрустят! Ты теперь вилы свои подальше брось и садись-ка скорее рядышком. Посидим, как бывало, всем подряд перетрём косточки, старое помянем, споём немножечко. Аж согрелась я самогоном твоим: он из яблочков-падальцев, бередит нутро, сердце ретивым делает, будто заново оно родилось. Угостила ты меня по-барски, соседушка. Как родную-ненаглядную уважила. А с чего это голосок твой схилился? По какому поводу скисла-скуксилась? Говори, о чём печалишься, милая. Беды твои пальцем разведу».
Улыбнулась Куприяниха ласково, высморкалась в подол, сытая. Предоставила Ветру Синему патлы растрепать-расчесать, а потом за плечи их закинула царственно, напоминая мёртвым и живым, что когда-то была первой красавицей на многие километры тайги. Наповал могла приворожить одним этим самым движением, за плечи откинув волосы тяжёлые, конские. А уж взором чёрным, спелой ягодой-смородиной разбивала, разлучала, уводила за собой табун.
С перепугу молчала Лопушиха, как окунь. Выпрямилась тогда в полный рост царь-баба Куприяниха, вышла на серёдку опушки, во всю мощь голосисто зевнула и давай задорно лепетать:
«Эх, часто бывает: от хвоста и головёнка пропадает!
Заприметил мужик твой в забегаловке столичной окаянную кабацкую жёнку, Мандолину Подольскую. Её волосы лисьи завитые занедужил-размечтался на палец накрутить, по-хозяйски ненасытно взъерошить. Девка-вятка, телом хватка и резва Мандолина: чёрные лаковые чоботы таскает, с ножки на ножку скачет, малолетних мальцов приманивает, денежки семейных разинь вытягивает. До того видная, что аж трясётся вся. Так на неё буян Лохматый позарился, раззадорился пати-жупати, что опомниться уже не мог. Только и ждал, когда она снова пожалует к ним туда на обед или на чай.
Как-то раз, в полдень декабрьский, ненароком приоткрылись перед ним собачьи врата на мало-мальскую щёлочку. Всё ж узрел мужик лазейку потаённую. Сказочку попросторней да поскладней заподозрил. Растревожился, разволновался, щёку прикусил до крови. Аж скукожился с непривычки: лет десяток ненароком прибавил. Даже кум твой его в тот вечер на пороге не сразу узнал.
Ведь не зря говорят: рыжие да красные – люди опасные! Вот и Мандолина эта объявлялась в их столовую часто. Привозил её наемный водитель: молодой, вихрастый, шароваристый. Вроде как важную фифу, которая не хуже других жизнь слагает. Поджидал её водитель возле заведения, над Лохматым-зазывалой от души ухмыляясь. И осалили усмешки эти мужика твоего в самое сердце. Замахала перед его глазами дева-обида лебедиными крыльями. Весь окрестный город занавесила унылая пелена. Растворились скрипучие собачьи врата в тот же вечер перед ним ещё сильней. Размечтался мужик твой с Мандолиной отдохнуть-позабавиться. Жизнь загадал половчее сварганить. Уж ему с непривычки стало тяжко: невмоготу выдохнуть и вдохнуть.