Выбрать главу

Матрёна поворчала: должно, быть, это собака приблудная была, а то телёнок чей. Завтра посмотрим.

И снова легла.

Утром Николай по всему огороду прошёл, — а огород был немалый да ухоженный — никаких следов. Только ботва кое-где примята. И совсем уж, было, успокоился Николай, но на самом краю грядок, где огород к полю выходил и оградка была, вдруг увидел свежий след. И не человечий, и не медвежий. Непонятный. Слегка на собачий похож.

— Так то ж кобель Семёнов! — засмеялась Матрёна. — У него кажный год по собаке пропадает. Сбегают, да в лесу живут. Кто кур в деревне ворует? Эти, кобели лесные.

— Кур куница потрепала, — угрюмо ответил Николай. — Причём тут кобель?

У Семёна-пьяницы действительно собаки почему-то не держались. То ли кормил их плохо, то ли обижал как — а только сбегали от него собаки. Верёвки перегрызали, скобы выворачивали — бывало, вместе с цепью убегали. Про Семёна даже говорили, что он собак в тайности убивает и проезжим цыганам продаёт. А те пироги пекут и на ярмарках торгуют. Да что они, дураки, цыгане-то, деньги за собак платить? Надо им — так у них самих собак полно.

* * *

Лето выдалось жарким, сухим. Спали — двери настежь, перед сном в избах огонь разводили — дымом гнуса выгоняли. Так и спали с открытыми дверями. Но Николай стал вдруг на ночь двери запирать. Матрёна смеялась, да жаловалась, что от духоты всю ночь мокрая, чесотка под мышками завелась. Николай угрюмо советовал почаще ходить в баню.

Да не до бань было — самая страда, сенокос, огороды. Днем вымирало село — все в поле, только дряхлые старики да старухи оставались, да дети совсем малые.

И в самый этот зной появился в деревне незнакомец. И никто его, кажется, не видел, кроме глухого старца Яшки да его правнучка Ванюшки.

— Обличьем городской. Должно, царский посланник, — глубокомысленно рассказывал Яшка, по обыкновению крича, будто с колокольни. — Проведали в самом Питербурхе про наши беды, вот и прислали!

Яшку накормили, да и рукой махнули. Яшка съел большущую миску гороху, вылизал её и уснул прямо на лавке, за столом.

Ванюшка — тот посмышлёней оказался.

— На ём кафтан был длинный-длинный. А из кафтана шерсть клочьями торчала.

— Из кафтана, что ли, росла? — спрашивали.

— Может, и росла. А голова здоровенная, как чугунок. И чёрная.

— А рогов, рогов у него не было? — затаив дыхание, крестилась бабка Пелагея.

— Не заметил, — пожал Ванюшка плечами. — Может, и были. Я спать хотел. Выглянул с овину, а жарко же, всё в глазах плывёт. Я гляжу — он и чешет по улице. Прямо к тракту. За гору перевалил, и всё. Я думал — мне приблазнилось. И снова спать лёг.

Потом Ванюшка подумал и ещё вспомнил:

— Ножищи у него в обутках каких-то странных были. Вроде шкуры намотаны бараньи. И пыли от ног не было. Как будто плыл, а не шёл.

И больше от него ничего не добились.

* * *

Незаметно осень пришла, в делах да заботах лето угасло. Дожди начались, дороги размыло. Даже в гости перестали ходить, и кумушки попритихли, и Николай успокоился.

Он теперь о мальчонке мечтал от Матрёны. И Матрёна была согласна, да вот что-то никак у них не выходило.

Николай брагу истребил, пить Матрёне настрого воспретил. Побил даже. Они и к бабке ходили, за реку, в Верхне-Боровку. Бабка велела свечек наставить Богородице, почесала Матрёне голову, побормотала что-то, взяла десяток яиц в оплату и велела идти.

Но и это не помогло. Матрёна говорила — подождать надо. Она чувствует, мол.

* * *

Зима пришла, ударили морозы, — да такие, каких давно не бывало. Сорок дней и ночей кряду трещало в лесах и на озёрах, и лопался лед, и гнулись деревья, и не было снегу. По ночам туман застилал звёзды и зловещие круги сияли вокруг Луны — по три-четыре, ровных, будто обручи.

И из города вдруг пошли вести одна страшнее другой.

Будто бы разбойники завелись на дорогах, и дороги стали непроезжими. Не стало в городе хлеба и мяса, и жители начали есть собак, а когда собаки перевелись — прочую мелкую живность. И даже крысы — слышь! — побежали от такой напасти из города, хоронясь по обочинам, питаясь сородичами.

А потом и вовсе: объявились-де в городе собаки-людоеды. Сначала шалили по ночам: поутру во дворах и на улицах находили замёрзшие трупы с объеденными лицами, руками и животами. А потом страх потеряли — большущими дикими стаями налетать стали средь бела дня на прохожих, так что люди перестали и по улицам ходить. И на возы налетали, лошадей жрали, людей резали, волки — волками.

Начался в городе страшный мор, вымирали целыми дворами, а по ночам в тех дворах раздавался сатанинский вой: это собаки-людоеды пировали.

В деревнях жить ещё можно было. Но в город старались не ездить, и на пришлых людей смотрели искоса: кто их знает, что удумают, какую заразу принесут? Не взбесятся ли и пока ещё мирные деревенские Каквасы и Запираи?..

* * *

…В глухую ночь появился в деревне человек. На нём были шкуры то ли собачьи, то ли какие иные звериные, и шёл он по-звериному, чуть ли не на четвереньках: припадая на руки.

Ночь была светлой, сквозь морозную дымку сияла луна. Проходил незнакомец по безлюдной горбатой улице, вдоль изб и оград, и ни одна собака не тявкнула, не проснулась.

У последней избы остановился. Шумно потянул воздух носом. И исчез.

Николай вышел до ветру. Ночь была хорошая, и жена только-только отпустила его из горячих своих объятий, и было на душе Николая светло, как в небе. Тяжёлую дверь прикрыл за собой осторожно, чтоб не обеспокоить притомившуюся от ласк Матрёну.

…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.

— Чего так долго-то? — спросила Матрёна — тёплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.

Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрёну по щеке.

— Ладно, будет тебе… Завтра вставать рано, — зевнула она и отвернулась к стене.

Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая — тёплая, человечья, — погладила Матрёну по круглому горячему заду.

— Опять? — Матрёна повернулась. — Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!

Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.

А потом Матрёна уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила её по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрёна спала, причмокивая во сне, в котором её Николай был царским сыном, заместо юродивого царевича Алексашки, и ласково смотрел на неё, и повторял не своим — чужим, толстым голосом: "Матрёнушка, сыночка мне роди… Матрёнушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернётся зверем вольным лесным и пойдёт в поля, в лес, и всё зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь его — вернётся. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…".

* * *

В глухую ночь подняли собаки неистовый лай. Такого ещё не было — словно взбесились. Иные хозяева выходили, пинками загоняли собак в конуры. Собаки, исходившие лаем, огрызались.

И вдруг стихло.

Николай, сидевший на крыльце — упарился, охаживая палкой кобеля, — замер. Чёрная фигура показалась в конце улицы. Быстро-быстро, будто не шла, а летела, скользила от двора ко двору. Возле иных дворов замирала. В иные и входила (собаки молчали), и даже заглядывала в окна.

Так прошла всю деревню. Задержалась у избы Николая. Николай, открыв от изумления рот, глядел на незнакомца. Был он согбен, седая борода словно светилась в лунном свете. Николай разглядел даже глаза незнакомца — не ласковые, но и не враждебные. Глянул на Николая, помолчал, вздохнул, — и вдруг исчез.

В избу Николай вполз задом, на четвереньках. Опрокинул жбан с квасом. Ругнулся.

Матрёна спала.

Не помня себя, забрался Николай в постель, прижался к тёплому боку Матрёны. Зажмурился.