— А, это ты, — с облегчением произнес Ухов, обернувшись. — Садись.
И незнакомому:
— Это Марат Рогачов, при нем можно.
— Очень приятно.
Пожал руку, фамилию произнес неразборчиво.
— Чего уж тут приятного, — тоже тихо сказал Марат. — О чем шепчетесь? Я ничего кроме газет не видел.
— Всех собирают по секциям. Завтра. Явка обязательна, — сообщил неразборчивый, нервно подергивая ноздрями. — Говорят, не просто собрание, а какую-то пакость подписывать заставят. Каждого.
— Я не буду, — отрезал Незнамский. — У меня приятель врач. Даст справку. Гипертонический криз.
— Хорошо тебе, — вздохнул Ухов. — Можно, конечно, телефон не брать.
Новый знакомый наклонился, перешел на полушепот:
— Говорят, будут составлять списки уклонившихся.
— Да ладно тебе! — Ухов поежился. — Яш, не нагнетай. Списков даже во время Даниэля-Синявского не составляли.
— Сравнил! То был инцидент совписовского масштаба, а тут коренной поворот всей государственной политики. Они обязательно устроят проверку на вшивость, даже не сомневайся. Всем и каждому.
— У меня будет медицинская справка. Гипертония у меня в медкарте записана, всё железобетонно, — сказал Незнамский, словно сам себя успокаивая. — Вы как хотите, а я против совести не пойду.
И стало Марату что-то совсем невмоготу.
— Ладно, писатели, совесть нации, бывайте, — буркнул он, поднимаясь.
Надо было или срочно выпить чего-то крепкого, или поговорить с кем-нибудь человекообразным.
Из автомата в вестибюле позвонил Гривасу.
Тот вместо ответа на «как дела?» сказал:
— Не депрессуй в одиночку, давай ко мне. Наши все понемногу подгребают.
И сразу сделалось полегче.
Идти было близко, только пересечь площадь.
У Гриваса по крайней мере не шептались, а говорили громко, даже кричали. Первое, что услышал Марат еще на лестничной клетке — матерную тираду.
— … … …! — выдал замысловатую трехэтажную конструкцию нежный женский голос. — Какими же надо быть идиотами… — Открыла Дада, хозяйка квартиры, коротко кивнула и продолжила, обращаясь к кому-то: — …Чтобы устроить такую хреномудию! Они же всех угробили! Больше ничего не будет! Ни культурного обмена, ни фестивалей, ничего! Всё советское выметут поганой метлой! Отовсюду! Заходи, Марат, что ты встал?
И пошла вглубь квартиры. Там, кажется, было тесно.
— Черт с ними, с фестивалями. Что ты как вшивый о бане! — сердито ответил кто-то. — Мы напали на беззащитную страну, мы давим ее гусеницами! Нам теперь от этого никогда не отмыться!
Марат прищурился, чтобы рассмотреть, кто говорит. В коридоре было темновато. Сзади в дверь позвонили. Пришел кто-то еще.
— Да открыто же! — крикнула Дада. — Швейцар я вам, что ли?
Вернулась обратно.
Сегодня все держались вместе — не как во время «воскресников». Поэтому и толпились в коридоре, не разбредались по комнатам. Человек пятнадцать здесь было, не меньше, все знакомые.
Говорили наперебой.
— Стыдно. Господи, как стыдно! — продолжил Гриша Вадимов, прозаик, — это он переживал, что теперь не отмыться.
— Старик, да почему нам должно быть стыдно за генерального секретаря Брежнева и маршала Гречко? — вскинулся Гривас. — Мы с тобой, что ли, вторглись в Чехословакию? Они не в Чехословакию, они в нашу с тобой жизнь ввели танки!
Вадимов не слушал.
— Если бы только это было возможно, уехать бы на край света и никогда сюда не возвращаться… — бормотал он, часто-часто мигая.
— Уедем мы теперь только в восточном направлении, — мрачно молвил Аркан. — Помяните мое слово. Сейчас они станут припоминать, кто что говорил да писал. Теперь начнется…
В прихожей зазвучали взволнованные голоса.
Шла Дада, трясла какими-то листками.
— Это Белка! Она была у Женьки! Он стихи написал. Называется «Танки идут по Праге». Я только первые строчки прочитала — прямо в сердце… Нет, идемте в столовую, там светлее.
Все собрались вокруг стола, но села только Дада. Читала срывающимся голосом, смахивая слезы:
Стихи были сильные. От двух последних строф у Марата перехватило дыхание. Строфы были такие: