Еще она сказала: «Ты выучишь древнегреческий, чтобы мне было о чем с тобой разговаривать». Учить меня будет она. Хочу, очень хочу!
А больше всего мне понравилась идея научиться массажу. «Перестанешь страдать по поводу мужских обязанностей, — сказала Тина. — У тебя волшебные руки, и могу тебе теперь честно сказать, что больше всего в постели мне нравилось то, что до и после, а не сам процесс». Эта перспектива приводит меня в такое радостное волнение, что я начинаю думать, не возобновятся ли и «мужские обязанности».
Вот какой будет моя старость. Не знаю, сколько она продлится — десять лет? Да хоть бы и пять. Это ужасно много, если быть счастливым каждый день целых пять лет: тысяча восемьсот дней счастья! У меня за все предшествующие семьдесят лет дай бог наберется одна десятая такого богатства.
Ну а потом опустится занавес. И меня будет ждать путь либо в «вечный дом свой», если прав Иннокентий Иванович, либо в иную вселенную, если права Мария Кондратьевна, либо в несуществование, и это совсем нестрашно, ибо что же страшиться того, что не существует?
Выбора нет
— В сущности, в сухом остатке выбор таков, — сказал Антон Маркович уже под утро, на исходе бессонной ночи, после двух доз капель. — Или погубить дело, а заодно сломать несколько судеб, и потом весь остаток жизни чувствовать себя разрушителем и палачом. Или сохранить дело и спасти людей, но заработать репутацию подлеца, причем справедливо. И первое, и второе счастливую старость исключает. Читайте трактат.
Лицо у Тины было несчастное.
— Это нечестно, несправедливо. Ты такого не заслуживаешь! Ты ничего плохого не сделал!
— И тем не менее никуда от этой дилеммы мне не деться. Ладно, пойду лягу. Надо хоть два часа поспать.
— Но ведь ты так и не решил.
— Разве? — рассеянно пробормотал он, думая, что на самом деле судьба тебе никакого выбора не дает. Или ты палач тех, кто тебе дорог, или ты подлец. Знаем, проходили. Конфликт Большого Мира с Малым. Но кто бы мог подумать, что всё повторится…
— Тут очень важно вот что — как Румянцев тебе всё это говорил? Каким тоном? На чьей он стороне? Ведь он тебя очень ценит и уважает. Антон, ну пожалуйста, не уходи в себя! Мы вместе что-нибудь придумаем.
Голос у жены был плачущий. Клобуков взял себя в руки, сосредоточился.
— Каким тоном? Проникновенным. Он ведь сухарь, и если «включил человечность», значит дело швах… На чьей он стороне? Для него всегда на первом месте интересы института. Чтобы вывести институт из-под удара, Иван Харитонович пойдет на всё. Терять меня ему, конечно, жалко, но колебаться он не станет, ни секунды.
— Давай реконструируем вашу беседу еще раз. Со всеми подробностями. Интонация, выражение лица, точные формулировки — всё важно.
— Хорошо, давай, — устало согласился Клобуков, чтобы Тина больше не дрожала голосом.
Прикрыл глаза рукой, стал вспоминать вчерашний «нетелефонный разговор», на который его вызвал в конце рабочего дня директор.
Начал без предисловий, сдавленным голосом. Антон Маркович никогда еще не видел этого сдержанного, хладнокровного человека таким взволнованным. Собственно никогда, за двадцать с лишним лет не видел Румянцева взволнованным, даже в критические моменты самых сложных операций. Сегодня же у Ивана Харитоновича нервно подергивался рот, длинные пальцы беспрестанно поглаживали зеленое сукно, глаза за дымчатыми стеклами глядели тревожно.
— Я только что был у министра. А он перед встречей был… Я, собственно, не знаю, у кого именно он был, но в СССР мало людей, способных привести Бориса Васильевича в такое состояние. Наш институт под угрозой. Вы меня знаете, я не склонен к драматизму, но ситуация катастрофическая.
— Это как-то связано с чехословацкими событиями? — не столько спросил, сколько догадался Клобуков. На правительственном уровне потрясения могли быть только политическими, а сейчас в политике ничего кроме чехословацкого кризиса не существовало. — Но Институт хирургии тут при чем? Чем мы могли провиниться?
— Не мы. Вы. — Румянцев расслабил тугой узел галстука. Ему, кажется, было трудно дышать. — Поступил сигнал. На самый верх. Что у нас в институте состоялось провокационное мероприятие, причем организованное администрацией. Перед сотрудниками выступал один из самых ярых деятелей чехословацкой контрреволюции Ф. Квапил. — Директор прочел имя по бумажке. — Выступление, выдержанное в духе оголтелого ревизионизма, было встречено аплодисментами, а руководивший сборищем член-корреспондент Клобуков выразил надежду, цитирую, что «Пражская весна» согреет своим теплом и наш холодный климат, после чего собравшиеся опять хлопали. Было такое?