И наш кузнец сделал мне стилет, по моему рисунку. Стилет смертоноснее ножа. Эррико, мой итальянский приятель, говорил: «Нож — оружие шпаны, убивать надо стилетом». Потому что плоское лезвие может соскользнуть по ребрам и проникает не так глубоко. А узкий клинок при сильном ударе ребро просто переламывает. И его, в отличие от ножа, легко повернуть в ране, чтобы сделать ее смертельной. Эррико говорил: «Ни в коем случае не забудь повернуть. Чтоб о кость заскрежетало». Вы морщитесь, Лили? Это не картина Делакруа «Свобода на баррикадах». Это убийство.
Ну, стало быть, всё готово. Стилет выкован, пролетка с хорошим рысаком нанята, двое товарищей меня страхуют, трое сигнальщиков расставлены по маршруту следования. Я ночью не сплю, репетирую. Подошел, выхватил, ударил, повернул. Сказал: «По приговору революционного суда». Побежал. Вроде всё просто.
Второе августа. Утро. Стою на улице, жду. Вижу: на углу Сашка Баранников, двадцатилетний парень, его потом уморят в тюрьме, снимает картуз. Это значит: идут.
Появляются двое. Один с длинными усами, военный. Это Мезенцов. На второго я даже не смотрю. Кто-то в пальто, с зонтиком.
Иду навстречу. В руке свернутая рулоном газета. В ней стилет.
Ловлю себя на том, что задыхаюсь. Набрал воздуху в грудь, а выдохнуть никак не могу.
Военный шагает, размахивает правой рукой, левой придерживает саблю. Ближе, ближе, ближе. Слышу веселый голос. «Да пошел ты к черту, меня учить! Сам сначала женись, старый ты пень».
Вспоминаю: у Мезенцова нет семьи. Ночью, готовясь к акции, я из добросовестности читал про него всё, что подобрали товарищи. Большая ошибка. Чем больше узнаешь про человека, тем больше он становится… человеком. Про Мезенцова в биографической статье было написано: «Николай Владимирович с юных лет решил всецело посвятить себя службе, не иметь ни жены, ни детей и, будучи человеком твердого слова, от своего намерения не отступился».
Я вдруг представляю себе, как этот усатый весельчак лежит в гробу, в пустом доме, где никто не плачет… И прохожу мимо. Мезенцов на меня едва взглянул.
Назавтра, третьего августа всё повторяется. Я дал себе и товарищам клятву, что теперь не дрогну. Стою, жду. Вижу сигнал. Стиснул зубы, иду. Уже руку в газету сунул — и тут Мезенцов рассеянно смотрит на меня, улыбается — должно быть, лицо показалось смутно знакомым, после вчерашнего. Ударить стилетом того, кто тебе улыбается… невозможно. И я опять прохожу мимо.
Всё, говорю нашим. Простите, слаб я оказался. Кисельное у меня сердце.
И тут приходит сообщение из Одессы. Расстреляли Ваню Ковальского. Я знал его. Он был… Ну вот представьте себе мистера Пиквика, который вместо джентльменского клуба попал в подпольную организацию. Милый, нелепый, нескладный Ваня, бесконечно добрый, вечная мишень для подтрунивания. Он пылко говорил, что никогда не даст себя арестовать, будет отстреливаться до последнего патрона, а потом застрелится сам. Наши на эту тему шутили, потому что Ваня был тот еще стрелок. Однажды на него напала бешеная собака, он выпустил все шесть пуль и ни разу не попал. Когда Ваню пришли арестовывать, произошло в точности то же самое. Ни в кого не попал, обсчитался с выстрелами и не застрелился, был схвачен. За вооруженное сопротивление его и казнили.
Я представил себе пробитого пулями Ваню, его круглое, смешное, мертвое лицо… И попросил товарищей дать мне последний шанс.
Четвертого августа я воткнул Мезенцову стилет в бок, по самую рукоять. Я слышал хруст. Глаза человека, которого я убиваю, были ближе, чем ваши сейчас. Они смотрели прямо на меня, и в них было… не знаю что. Непонимание. И я, смотря прямо в эти глаза, повернул клинок, как меня учили. Мне на руку брызнуло горячим. Мезенцов охнул: «Что это?» А я ничего не сказал. Забыл, что надо объявить приговор. Чувствую удары какие-то. Это второй лупит меня зонтиком по голове… Потом…
Знаете, Лили, вы ступайте. Всё. Рассказ окончен».
Ну и понятно, что потом не уснул.
Сначала думал: помрешь, и на могиле, как в газете «Таймс», напишут «Здесь покоится убийца генерала Мезенцова». Это и есть краткое изложение моей жизни? Всё, что от меня останется?
Но бесплодные терзания были не в его характере. Они всегда побуждали Сергея к действию. Как в тринадцать лет, на Стародубской ярмарке, когда увидел, как урядник хлещет нагайкой нищего, а тот лишь вжимает голову в плечи и прикрывает лицо руками. «Расея матушка, — вздохнул отец, мягкий человек, страдальчески морщась и отворачиваясь. — Идем, Сережа. Увы, так всегда было и всегда будет». Мальчик поклялся себе, что нет, всегда так не будет, он этого не допустит. И что мог, делал. Не морщился, не отворачивался.