— Вы, вероятно, Шмидхен, — обратился чернявый к Спрогису (стало быть, тоже знал приметы — от Локкарта). — А как называть вас? — Это Буйкису. — Мне не нужно знать настоящее имя, но должен же я как-то к вам обращаться.
— Зовите меня Невиенс, — ответил Буйкис. По-латышски это означало «Никто». — А почему вы к нам сразу не подошли? Зачем заставили столько ждать?
— Наблюдал. Проверял, нет ли слежки. Разговаривать будем на ходу. Если я замечу «хвоста» или что-то подозрительное, закашляюсь. Тогда сразу расходимся.
Шли по Петровке быстрым, деловым шагом. Константин Маркович расположился посередине. Поглядывал то влево на одного, то вправо на другого, а им двоим переглядываться было затруднительно.
— В какой служите части? — таков был первый вопрос.
Буйкис ответил, как велел товарищ Петерс:
— В Девятом полку.
Это должно было англичанам понравиться, Девятый полк охранял Кремль.
— Лиепинь состоит в вашей организации?
То, что англичане знают имя нового комполка, всего неделю как назначенного, было неожиданно. Буйкис немножко растерялся. Зато нашелся Спрогис:
— Мы пока не уполномочены раскрывать имена членов организации, но можете не сомневаться, в ней состоят большие люди.
— Среди них есть командиры частей? Это для меня принципиально, — сказал Константин Маркович. — Вторые или третьи лица успешную операцию подобного масштаба осуществить не смогут.
— Конечно есть, — ответил Спрогис. — У нас всё железно.
— Кто именно? Авен? Пулькис? Вайнянис? Риекстынь? Стуцка? Андерсон? Ремер? — и без запинки, не заглядывая ни в какие бумажки, перечислил всех старших командиров Латышской дивизии.
— Не уполномочены раскрывать, — повторил Спрогис. — Вы сами-то кто?
— Об этом я скажу руководителю вашей организации. Лично. Пусть приходит завтра в кафе «Трамбле» на Тверском бульваре. Один. Ровно в полдень, без опозданий. Ждать я не стану.
Сказав это, Константин Маркович остановился как вкопанный и сразу отстал. Когда приятели, пройдя по инерции несколько шагов, обернулись, то увидели спину англичанина, а может и не англичанина, черт его разберет. Разговор был окончен.
— Капита-альный господин, — протянул Спрогис. — Айда на Лубянку к товарищу Петерсу, докладывать.
— Сдурел? — осадил его Буйкис. — А если они следят? Сначала зайдем в казарму Девятого полка. Будто к себе. На Лубянку после.
Немного поспав, Сидней чувствовал себя отдохнувшим, а многообещающая встреча зарядила его энергией, поэтому идти на Малую Бронную он передумал. Отправился в Шереметевский переулок.
Если бы Сиднея спросили, кто самый трагичный персонаж мировой литературы, он не задумываясь ответил бы: конечно, Дон Жуан, неисцелимая жертва любви. Только идиоты считают Дон Жуана ненасытным соблазнителем и разбивателем женских сердец. Это женщины соблазняли бедного идальго, раз за разом разбивали ему сердце. Он как Тантал, который никогда не утолит своей жажды. Его влечет не плоть — что плоть. Его пьянят бесчисленные лики любви, ведь двух одинаковых любовей не бывает, как не бывает двух одинаковых женщин. Каждая неповторима, каждую нужно любить по-своему, и тогда она тоже полюбит так, как никто и никогда тебя любить не будет. В молодости Рейли (тогда он носил другое имя) совершил немало сумасшедших поступков, даже преступлений, если того требовала любовь, а она требовательна, ох как она требовательна, но никогда, никогда не раскаивался в содеянном.
Заклятье Сиднея — а может быть, и проклятье — заключалось в том, что ему всегда было мало любить только одну женщину. Это была шизофрения, но сделать с собой он ничего не мог. Любовь — нет, любови — мешали ему в Главном Деле, повергали душу в смятение, а мысли в сумбур, но, может быть, в этом и состояла великая неподдельность жизни, в которой мука и наслаждение, злодейство и святость, награда и наказание неотрывны друг от друга.
Летом 1918 года Сидней Рейли любил двух московских женщин. Обе были уникальны и прекрасны. Он метался между ними, словно мотылек меж двух огней. Один светил ровно и тихо, другой рассыпался бенгальскими искрами. Экзистенция вибрировала и звенела, как натянутая до отказа струна, вот-вот оборвется. Мир великих свершений, где правит История, а стало быть Смерть, перемешивался с миром, в котором царствует Любовь, а стало быть, Жизнь, в какой-то невообразимый павлиний хвост. Наверное, это было счастье.
Лизхен ходила не похожая на себя, потухшая. Она не могла обходиться без музыки. Обычно насвистывала, будто щегол, или распевала шансонетки, а теперь мычала грустные оперные арии без слов. Днем еще ничего, днем в студии шли репетиции, разучивали новую революционную пантомиму «Марат», где Лизхен играла Шарлотту Корде — исполняла танцы в стиле «гротеск» (особенно хорош был канкан с кинжалом), но вечером было одиноко. По четвергам же репетиций не было. Согласно теории руководителя студии Николая Осиповича Массалитинова, актерам надлежало заниматься «само-рефлексией» — вживаться в роль и упражняться дома, перед зеркалом, это накапливает творческое напряжение.